Тристраму вдруг стало невыносимо скучно от своих банальных объяснений. Он внимательно, ряд за рядом, оглядел свой класс, шестьдесят человек, словно пытался найти нарушителей дисциплины, но все сидели смирно и внимательно слушали. Пай-мальчики, решившие подтвердить тезис Пелагия.
На запястье у Тристрама трижды пропищало микрорадио. Он поднял руку к голове. Тоненький голосок, словно голос совести, еле слышно произнес, усиливаясь на взрывных звуках: «Пожалуйста, после этого урока зайдите к директору».
Прекрасно, вот и решение, вот и решение… Скоро он займет место покойного бедняги Ньюика, а может быть, и жалованье начислят задним числом…
Теперь Тристрам стоял совершенно неподвижно, по– адвокатски держась руками за те места на пиджаке, где находились лацканы в те времена, когда пиджаки шили с лацканами.
С новой энергией он продолжил урок.
– В настоящее время, – заговорил Тристрам, – у нас не существует политических партий. Наша старая привычка делить на черное и белое сидит в нас, мы признаем это, но она не подразумевает простого деления на секты и фракции. Мы совмещаем в себе и Бога, и дьявола, хотя и не одновременно. Только мистер Лайвгоб может это делать, а мистер Лайвгоб, как вы понимаете, просто вымышленный персонаж.
Мальчики заулыбались. Они все любили «Приключения мистера Лайвгоба», печатавшиеся в «Космикомике». Мистер Лайвгоб был смешным толстым коротышкой, демиургом, sufflaminandus1, как Шекспир, и плодившим ненужные жизни по всей земле. Это он устроил перенаселение. Ни одна из авантюр Лайвгоба, однако, никогда не заканчивалась успехом: мистер Гомо, человек-повелитель, всегда заставлял его подчиниться.
– Богословская теория, лежащая в основе наших противостоящих друг другу доктрин – пелагианства и авгус– тинства, не имеет больше никакого значения. Мы используем их мифические символы потому, что они более других подходят нашей эпохе, эпохе, которая все больше и больше полагается на ощущение, иллюстративность, пиктографичность… Петтман!
– неожиданно весело закричал Тристрам. – Ты что-то ешь. Ешь в классе! Ведь этого нельзя делать, не так ли?
– Я не ем, сэр, – ответил Петтман. – Правда, сэр.
У мальчишки была медная кожа дравида и ярко выраженные черты индейца.
– Это все зуб, сэр. Мне все время приходится его посасывать, чтобы он не болел, сэр.
– У парня твоего возраста не должно быть зубов, – сказал Тристрам. – Зубы – это атавизм.
Он замолчал. То же самое он часто говорил Беатрисе– Джоанне, у которой были прекрасные естественные зубы как на верхней, так и на нижней челюсти. В начале их супружеской жизни она любила покусывать Тристрама за мочки ушей. «Не надо, дорогая. О, милая, мне больно…» А потом был маленький Роджер. Бедный маленький Роджер.
Тристрам вздохнул и поспешил продолжить урок.
Глава 3
Беатриса-Джоанна решила, что, несмотря на натянутые нервы и пульсирующую боль в затылке, она не будет брать успокаивающего в аптеке. И вообще ей больше ничего не нужно от государственной службы здравоохранения, спасибо большое.
Беатриса-Джоанна глубоко вздохнула, словно собиралась нырять, и бросилась в людскую кашу, заполнявшую огромный вестибюль больницы. Смешение разноцветных лиц, черепов, носов и губ – как в зале международного аэропорта. Беатриса– Джоанна протолкалась к выходу и постояла некоторое время на ступенях, вдыхая свежий воздух улицы. Эпоха личного транспорта давно миновала, только казенные фургоны, лимузины и автобусы ползли по улице, забитой пешеходами. Беатриса– Джоанна посмотрела вверх. Неимоверной высоты здания упирались в майское небо, зелено-голубое, с перламутровой дымкой цвета утиного яйца, пестрое и шелушащееся. Пульсирующе-голубая и седовато-сверкающая высота. Смена сезонов была единственным неизменным фактом, вечным возрождением, круговоротом. Но в современном мире круг превратился в символ статичности, замкнутого шара, тюрьмы. Наверху, на высоте по крайней мере двадцатого этажа, на фасаде Института демографии был укреплен барельеф в виде круга и прямой линии, примыкающей к нему по касательной. Барельеф символизировал желанное решение проблемы народонаселения: касательная, вместо того чтобы тянуться в бесконечность, имеет длину, равную длине окружности. Стасис. Равновесие между населением мира и обеспечением его продовольствием. Умом Беатриса-Джоанна все понимала, но тело ее, тело матери, потерявшей ребенка, кричало: «Нет, нет!» Все это означало отрицание столь многих вещей, а жизнь, именем разума, поносилась… Ветерок с моря коснулся ее левой щеки.
Беатриса-Джоанна пошла прямо на юг вдоль длинной лондонской улицы. Величие огромных, головокружительной высоты зданий из камня и металла сводилось на нет вульгарностью рекламы и лозунгов. «Солнечный сироп Глоуголда». «Национальное стереотелевидение». «Синте-глот». Беатриса-Джоанна проталкивалась сквозь толпу, двигавшуюся ей навстречу, на север. Она заметила больше, чем обычно, людей в форме серого цвета – полицейских, мужчин и женщин. На многих из них обмундирование сидело неуклюже, как на новобранцах. Беатриса-Джоанна шла дальше. В конце улицы, словно греза наяву, блеснуло море. Это был Брайтон, административный центр Лондона, если, конечно, береговую линию можно назвать центром. Беатриса-Джоанна устремилась к прохладной зеленоватой воде, насколько ей позволял людской поток, перетекавший на север. Видневшееся в конце этого узкого глубокого ущелья море всегда манило естественностью, свободной ширью, но стоило выйти на берег, как наступало разочарование: примерно через каждые сто метров, вытянувшись в сторону Франции, стояли широкие молы, плотно застроенные офисами и ульями жилых домов. Но чистый соленый бриз дул по– прежнему, и Беатриса-Джоанна жадно пила его. У нее было интуитивное убеждение, что если бы Бог существовал, то Он бы жил в море. Море говорило о жизни, шептало и кричало о плодородии, ничто не могло насовсем заглушить его голос. «Уж лучше бы, – пришла в голову Беатрисе-Джоанне безумная мысль,
– лучше бы бросить тело бедного Роджера в эти бурные воды, чтобы его унесло в море и там его съели рыбы, чем хладнокровно превратить в химикалии и спокойно удобрить ими землю». У нее было невероятной силы предчувствие, что Земля умирает, что море скоро станет последним хранилищем жизни. «Бескрайнее море наделено безумием, шкура пантеры и мантия, на которую нанизаны тысячи идолов солнца…» Где-то она это читала, это был перевод с одного из вспомогательных языков Европы. Море, пьяное от своей голубой плоти, гидра, кусающая собственный хвост. «Море, – произнесла Беатриса-Джоанна тихо, потому что набережная была так же переполнена людьми, как и улица, которую она только что покинула, – море, помоги нам. Мы больны, о море. Верни нам здоровье, верни нам жизнь».
– Что вы сказали?..
Это был стареющий мужчина, англосакс, прямой, румяный, веснушчатый, с седыми усами. В эпоху существования войн его бы сразу же приняли за отставного военного.
– Вы ко мне обращаетесь?
– Простите.
Покраснев под слоем пудры, Беатриса-Джоанна быстро ушла вперед, инстинктивно