Итак, Дидро мне подтверждал: безумное предприятие Лангенхаэрта и его секты было фактом абсолютно историческим.
И тогда, впервые в жизни, я решил прервать свои занятия и взять отпуск. К чертям мою прежнюю работу, прощай, диссертация, — я задумал посвятить себя Гаспару, я хотел узнать о нем как можно больше. И начать прямо с завтрашнего утра.
С этим я и заснул.
Назавтра я первым ворвался в Государственную библиотеку, едва двери ее отворились для посетителей. Никогда еще я не являлся туда в такую рань; веселый, бодрый, свежевыбритый, необычный, я мчался к каталогам с энтузиазмом юнца, лишь накануне познавшего любовь.
Мои всегдашние соседи по читальному залу, те самые черепа, вопрошали меня с тревогой в голосе:
— Уж не закончили ли вы свою диссертацию?
— Это она меня прикончит! — успокоил я их со снисходительною добротой, свойственной счастливым душам.
Черепа радостно закивали не потому, что их рассмешила шутка — она-то как раз была ритуальной, — а от удовлетворения.
В припадке великодушия я даже добавил:
— Мне там еще пахоты… на целый год!
Черепа вновь склонились над своими талмудами.
Двенадцать месяцев на завершение диссертации — это обычный срок, который дает себе любой исследователь ежегодно на протяжении двадцати лет, и, стало быть, мои слова не имели ни малейшего значения… Только не надо думать, что ученому миру вовсе не свойственно чувство сострадания! На практике исследователь может оказаться существом, способным на привязанность, даже проявить себя порою приятным компаньоном… И однако же в ближнем своем исследователь любит вовсе не его особенности, а, напротив, общность их участи: заточение. Поэтому ученые питают к себе подобным истинно тюремную дружбу, когда никто и ничто не вызывает такой ненависти, как тот, кто скоро должен выйти на свободу. А раз уж я их успокоил, они отнесли мою радость на счет какого-нибудь гастрономического излишества и быстро о ней забыли.
Поскольку Лангенхаэрт был не выдуман, а лишь забыт, я должен был, по логике вещей, обнаружить какие-то свидетельства о нем в сочинениях современников, а посему я принялся систематически просматривать газеты, хроники, альманахи и литературные журналы того времени. Я хотел как минимум разыскать источники, которыми пользовался Фюстель Дезульер.
Эта работа заняла целую неделю, и в конце концов я обнаружил два документа, не сопоставимых ни по значению, ни по объему, но они оба немало сообщали мне о Лангенхаэрте, вызволяя реальность его существования из тенет моих собственных сомнений.
Прежде всего следует упомянуть салонные сплетни хроникера литературной жизни Юбера де Сент-Иньи, человека поверхностного ума, подменявшего остроумие злословием, но которого именно страсть к злословию делала внимательным к окружающим. В своих «Вечерах», помещенных в «Литературном альманахе 1723–1724 гг.», он в числе прочего комментировал появление Гаспара Лангенхаэрта в салоне г-жи дю Деван. В его заметках было крайне мало философии, зато много уксуса: это было забавно, это было глупо — и притом великолепно написано.
Второй документ, наиболее объемистый и интересный, представлял собою целый том, озаглавленный «Философские учения Франции и Англии», где излагались основные доктрины эпохи. Автор книги, Гийом Амфри де Грекур, включил туда главу «Эгоизм, или Философия г-на де Лангенхаэрта», в которой развивал главные тезисы этой философии в форме диалога между Клеантом (оппонентом) и Авомонофилом (Лангенхаэртом). По-видимому, этот текст и послужил источником для Фюстеля Дезульера.
Юбер де Сент-Иньи, завсегдатай салона г-жи дю Деван, так повествует о первых парижских месяцах Лангенхаэрта:
«К нам прибыл некий философ из Голландии. Его приняли в обществе за приятную наружность, ибо он был очень хорош собой, и, покуда его пригожая физиономия завоевывала для него сердца дам, его почтительное молчание вызывало уважение мужчин. Тому, что он пописывал, не придавали значения (чем еще прикажете заниматься в двадцать лет, имея пятьдесят тысяч ливров ренты, без родни и к тому же в стране, которая не воюет?) — ему приписывали более сердечных побед, нежели ума, и этого ему вполне достало бы, чтобы сделать блистательную карьеру в свете.
Так, на протяжении нескольких месяцев он не говорил ровным счетом ничего, кроме обычных любезностей и банальностей, что вполне устраивало решительно всех, как вдруг однажды он выступил на середину гостиной и громко и отчетливо повторил несколько раз:
— У меня нет тела. Мое тело бесплотно.
Все присутствующие застыли от изумления. Дамы пристально воззрились на него, словно для того, чтобы лучше осознать нелепость сказанных им слов; некоторые из них фыркнули, иные покраснели, ибо, если они не смели более верить своим ушам, никто еще не лишил их удовольствия верить глазам.
Г-н де Лангенхаэрт казался столь потрясенным собственным открытием, что вместо того, чтобы развивать свою теорию, продолжал молча стоять на своем месте, в одиночестве и неподвижности. Барон Шварц взял его под руку и добродушно сказал:
— Однако же, молодой человек, все эти дамы, уверяю вас, согласны меж собою в том, что тело у вас есть, и даже, коли верить слухам, весьма недурное.
Представительницы прекрасного пола запротестовали, приличия ради.
— Вы очень любезны, сударь, — отвечал с поклоном молодой человек, — но, поверьте, ничто не заставит меня отказаться от идеи, которую я успел столь глубоко продумать.
Г-жа дю Деван приблизилась, дабы дать молодому человеку возможность высказаться:
— В таком случае просветите нас, мой друг, и позвольте и нам проникнуть в эти глубины, насколько это возможно. Почему, в самом деле, считаете вы, будто ваше тело бесплотно? Разве вы подобны тем призракам, которые появляются над вертящимися столиками баронессы де Сен-Жели?
— Вовсе нет, сударыня, это не безумие и не мошенничество, но результат философический, к коему привело меня рассуждение.
Затем последовала всякая чушь, которая сводилась к тому, что нам с помощью „А“ и „Б“ доказывали, будто природа существует лишь в голове нашего философа, что звук, запах, предмет, цвет и вкус суть лишь плод его воображения и что все мы существуем лишь в той же самой черепной коробке. И по моему заключению, будь все это правдой, — стоит ли удивляться, что скопление столь многочисленных и разнообразных предметов и явлений в столь малом пространстве могло свести нашего гостя с ума?
Все люди поверхностного ума, почитатели темных философических бездн, бурно ему аплодировали. Также и глупцы, ибо, ничего не поняв, по обыкновению своему, сочли, что речь идет о чем-то разумном. Что же касается людей мудрых, то они промолчали, ибо не пристало обсуждать то, что провозглашается не из любви к истине, но лишь из духа противоречия. Два дня спустя никого более не занимало то, что сказал сей молодой человек, однако всем запомнилось, что говорил он весьма складно. С тех пор он прослыл обладателем блистательного ума, то есть обрел право болтать неведомо что безо всяких последствий».
Разумеется, Юбер де Сент-Иньи, движимый более стремлением злословить, нежели понять, не стал