4 страница из 55
Тема
вы сможете продать, если он вам не нужен. У вас ведь лицензия еще на одного носорога.

— Ну что? — вмешался Кандиский. — Разработали план кампании?

Сговорились, как перехитрить бедных зверей?

— Да, — сказал я. — А как ваш грузовик?

— Грузовик отслужил свое, — ответил австриец. — И знаете, я даже рад этому. Слишком многое с ним связано. Грузовик — это все, что осталось от моей «шамбы». Теперь у меня ничего нет, и жить стало куда проще. — Что значит «шамба»? — спросила моя жена. — Уж сколько времени слышу это слово. Но я почему-то стесняюсь спрашивать, что означают всякие местные слова.

— Шамба — это плантация, — пояснил Кандиский. — От моей ничего не осталось, кроме грузовика. На нем я последнее время возил рабочих на шамбу одного индийца. Это очень богатый индиец, он выращивает сизаль. Я служу у него управляющим. Индийцы, знаете ли, умеют извлекать прибыль из сизалевых плантаций.

— И вообще из чего угодно, — сказал Старик. — Да. Там, где нас неизбежно ждет неудача, где мы попросту умерли бы с голоду, они наживаются. Но этот индиец интеллигентный человек. Он меня ценит. Я для него воплощение европейской организованности. Вот сейчас я организовал набор местных рабочих и еду домой. Это дело долгое. Надо произвести впечатление. Я три месяца не виделся с семьей. Зато теперь организация организована. Я мог бы с таким же успехом управиться за неделю, но впечатление было бы уже не то.

— А где ваша жена? — спросила его моя жена. — Она с дочерью ждет меня дома, на плантации, где я работаю управляющим.

— Она вас очень любит? — спросила моя жена.

— Наверно, любит, иначе она давным-давно ушла бы от меня.

— А сколько лет вашей дочери?

— Четырнадцатый год.

— Чудесно иметь дочь.

— Вы даже не представляете себе, до чего чудесно. Она мне будто вторая жена. Понимаете, моя жена наперед знает все мои мысли, слова, мнения, все, что я могу сделать, и чего не могу, и на что я способен, — словом, решительно все. И я тоже знаю о своей жене все. А теперь в семье есть новое существо, незнакомое и ничего обо мне не знающее, любящее меня в неведенье и чуждое нам обоим. Такое чудесное существо, свое и в то же время чужое, благодаря ей все наши разговоры… как бы это сказать? Словно бы… как это называется… ну, вот у вас… у вас обоих… в общем… будто каждый день получаешь приправу из томатного кетчупа Хейнца. — Это прекрасно, — сказал я.

— Книги у нас есть, — сказал Кандиский. — Покупать новинки мне теперь не по карману, но побеседовать друг с другом мы всегда можем. Говорить, обмериваться мыслями — это так интересно. Мы дома все обсуждаем. Решительно все. У нас широкие интересы. Раньше, когда у меня была шамба, я выписывал «Квершнитт». Это давало нам чувство причастности, принадлежности к блистательной плеяде людей, сплотившихся вокруг «Квершнитта», людей, с которыми мы хотели бы общаться, если бы такая возможность зависела только от нашего желания. Вы-то сами знакомы с этими людьми? Вы, наверно, с ними встречались?

— Кое с кем встречался, — сказал я. — С одними в Париже. С другими в Берлине.

Мне не хотелось разбивать иллюзии этого человека, и я не стал вдаваться в подробности об этих блистательных людях.

— Великолепный народ, — солгал я.

— Как я вам завидую, что вы их знаете, — сказал Кандиский. — А кто, по-вашему, самый великий писатель Америки?

— Мой муж, — сказала моя жена.

— Нет, это в вас семейная гордость говорит. А в самом деле, кто? Уж конечно, не Эптон Синклер и не Синклер Льюис. Кто ваш Томас Манн? Кто ваш Валери?

— У нас нет великих писателей, — сказал я. — Когда наши хорошие писатели достигают определенного возраста, с ними что-то происходит. Я мог бы объяснить, что именно, но это длинный разговор, и вам будет скучно слушать.

— Нет, объясните, очень вас прошу, — сказал он. — Я обожаю такие разговоры. Это лучшее, что есть в жизни. Когда работает ум. Это вам не куду убивать.

— Вы еще не услышали от меня ни слова, — сказал я.

— Но предвкушаю заранее. Выпейте пива, это развяжет вам язык. — Он у меня и без того развязан, — сказал я. — До безобразия развязан. Но вы-то сами почему не пьете?

— Я вообще не пью. Это не на пользу интеллекту. Это не нужно. Но рассказывайте же. Прошу вас.

— Ну, так вот, — сказал я. — У нас в Америке были блестящие мастера. Эдгар По — блестящий мастер. Его рассказы блестящи, великолепно построены — и мертвы. Были у нас и мастера риторики, которым посчастливилось извлечь из биографий других людей или из своих путешествий кое-какие сведения о вещах всамделишных, о настоящих вещах, о китах, например, но все это вязнет в риторике, точно изюм в плум-пудинге. Бывает, что такие находки существуют сами по себе, без пудинга, тогда получается хорошая книга. Таков Мелвилл. Но те, кто восхваляет Мел-вилла, любят в нем риторику, а это у него совсем неважно. Такие почитатели вкладывают в его книгу мистичность, которой там нет.

— Так, — сказал Кандиский. — Понимаю. Но риторика — это плод работы интеллекта, плод его способности работать. Риторика — это голубые искры, которыми сыплет динамо-машина.

— Да, бывает. Но бывает и так, что голубые искры искрами, а что двигает динамо-машина?

— Понятно. Продолжайте.

— Не помню, о чем я говорил.

— Ну, ну! Продолжайте. Не прикидывайтесь дурачком.

— Вам приходилось когда-нибудь вставать до рассвета и…

— Каждый день в это время встаю, — сказал он. — Продолжайте. — Ну, ладно. Были у нас и другие писатели. Те писали точно колонисты, изгнанные из Старой Англии, которая никогда не была им родной, в Англию новую, и эту новую Англию они пытались здесь создать. Превосходные люди — обладатели узкой, засушенной, безупречной мудрости унитариев. Литераторы, квакеры, не лишенные чувства юмора.

— Кто же это?

— Эмерсон, Готорн, Уиттьер и компания. Все наши классики раннего периода, которые не знали, что новая классика не бывает похожа на ей предшествующую. Она может заимствовать у того, что похуже ее, у того, что отнюдь не стало классикой. Так поступали все классики. Некоторые писатели только затем и рождаются, чтобы помочь другому написать одну-единственную фразу. Но быть производным от предшествовавшей классики или смахивать на нее — нельзя. Кроме того, все эти писатели, о которых я говорю, были джентльменами или тщились быть джентльменами. Они были в высшей степени благопристойны. Они не употребляли слов, которыми люди всегда пользовались и пользуются в своей речи, слов, которые продолжают жить в языке. В равной мере этих писателей не заподозришь в том, что у них была плоть. Интеллект был, это верно. Добропорядочный, сухонький, беспорочный интеллект. Скучный я завел разговор, но ведь вы сами меня об этом просили. — Продолжайте..

— В те годы был один писатель, который считается по-настоящему

Добавить цитату