— Дай же мне денег, кровавый братец, дай мне денег.
Сунув руку в карман, я бросил ей в передник пригоршню медных денег. Старуха вскочила с радостным смехом, принялась прыгать и воскликнула:
— Взгляните, какие славные грошики подал мне кровавый братец! Деньги что ни на есть первый сорт!
В это мгновенье моя лошадь, которую судья выпустил, громко заржала и помчалась галопом из ворот вдоль по улице.
— Теперь, сударь, она идет у вас прекрасно! — крикнул мне вдогонку судья.
Крестьяне, выбежавшие следом за мной, хохотали, видя, как я подскакиваю на седле при каждом прыжке лошади.
— Смотрите, смотрите, — кричали они, — он и в самом деле сидит на лошади, словно капуцин!
Все приключившееся со мною в деревне, а в особенности понятные одному мне вещие слова безумной старухи, сильно меня взволновало. Я считал теперь самым главным для себя, как можно скорее избавиться от всего, что заставляло мою внешность бросаться в глаза. Вместе с тем я решил выдумать себе какое-нибудь имя, с которым можно было бы укрыться в толпе обыкновенных смертных. Жизнь лежала передо мною, как мрачная таинственная судьба, завесу которой нельзя было приподнять. Мне не оставалось иного выбора, как отдаться на произвол течения, неудержимо увлекавшего меня с собою. Все нити, когда-то привязывавшие меня к определенным условиям существования, были перерезаны, и мне не за что было ухватиться.
Большая дорога становилась все оживленнее. Все свидетельствовало о сравнительной близости большого и богатого торгового города. Через несколько дней я действительно увидел его перед собою. В городских воротах меня никто не допрашивал и даже не всматривался в меня. Таким образом, я благополучно въехал в предместье. Мне бросился в глаза большой дом с зеркальными стеклами в окнах и вывеской золотого крылатого льва над дверью. Множество народа беспрерывно входило туда и выходило оттуда. Экипажи то и дело подъезжали и уезжали, а из комнат нижнего этажа слышались веселый смех и звон стаканов. Едва успел я остановиться у дверей этой гостиницы, как тотчас же подскочил конюх, схватил мою лошадь под уздцы и, как только я с нее слез, увел ее во двор. Изящно одетый кельнер вышел, громыхая ключами, в сени и повел меня вверх по лестнице. На площадке второго этажа он окинул меня беглым взглядом, а затем поднялся этажом выше, отпер небольшую комнату, вежливо осведомился, не будет ли от меня каких-либо приказаний, и объявил, что в два часа подается обед в зале первого этажа под номером десятым.
— Принесите мне бутылку вина, — сказал я.
Это были первые слова, которые мне удалось вставить сквозь вихрь вежливых слов кельнера.
Только что он ушел, как раздался стук в дверь. Вслед за тем она слегка раскрылась, и сквозь образовавшуюся таким образом щель выглянуло лицо, оставлявшее далеко за собою самую смешную из масок, какие мне когда-либо случалось видеть. Заостренный красный нос, маленькие сверкающие глаза, длинный подбородок и высоко взбитый напудренный хохол, который, как я впоследствии убедился, неожиданно переходил сзади в коротко подстриженную римскую прическу, громадные брыжи, огненно-красный жилет, из карманов которого ниспадали две толстых часовых цепочки, панталоны и фрак, который оказывался кое-где слишком узким, а в других местах очень широким и потому нигде не был впору… Человечек этот, начав кланяться еще в дверях, вошел в комнату. В руках у него были шляпа, ножницы и гребенка.
— Я, сударь, здешний парикмахер и всепокорнейше предлагаю вам мои услуги, неоценимо важные услуги! — воскликнул он.
Этот маленький сухопарый человечек казался до такой степени забавным, что я с трудом сдерживал смех. Мне было, однако, очень Приятно появление парикмахера, а потому я обратился к нему с вопросом: может ли он привести в порядок мои волосы, которые вследствие дурной стрижки и долгого путешествия стали ни на что не похожи. Окинув мою голову взором художника, он грациозно согнул правую руку, прижал растопыренные ее пальцы к правой стороне груди и воскликнул:
— Могу ли я привести в порядок ваши волосы? Праведный Боже! Да, Пьетро Белькампо! Ты, которого бессовестные завистники называют просто-напросто Петром Шенфельдом, подобно тому, как они переименовали божественного полкового горниста Джакомо Пунто в Якова Штиха, — ты останешься непризнанным гением! Впрочем, ты сам же во всем виноват! К чему оставляешь ты светильник под спудом вместо того, чтобы сделать из него свет миру? Неужели строение твоей руки, искра гения, сверкающая в твоем взоре, окрашивая кстати дивным румянцем утренней зари твой нос, — разве все твое существо, одним словом, не выказывает с первого же взгляда каждому знатоку, что в тебе живет дух, стремящийся к идеалу? Нет, сударь, привести вашу прическу в порядок кажется мне слишком холодным и бездушным выражением.
Я попросил диковинного маленького человечка не сердиться и объявил, что вполне доверяю его ловкости. Это неудачное слово еще более его взорвало.
— Позвольте, сударь, осведомиться у вас, что именно называете вы ловкостью? Кого следует признать ловким? Того ли, кто, измерив глазами расстояние, прыгает через забор выше своего роста, перевертывается кувырком в воздухе и становится на ноги во рву восьмисаженной глубины? Или, быть может, вы отдаете предпочтение молодцу, который с расстояния двадцати шагов попадает чечевичным зерном в ушко иголки? Мне доводилось слышать про ловкого фокусника, который, привесив десять пудов к рукоятке шпаги, ставил ее себе острием на кончик носа и сохранял равновесие в течение шести часов шести минут шести секунд и одного мгновения. Да и что такое ловкость, позвольте спросить? Во всяком случае, она чужда вашему покорному слуге Пьетро Белькампо, который насквозь проникнут священным огнем искусства. Да-с, сударь мой, тут дело не в ловкости, а в искусстве! Художественная моя фантазия блуждает в дивном строении локонов, в гармоническом сочетании их круговых волн, которые непрерывно строит и разрушает веяние зефира. Там сфера ее творчества. Там она работает и создает. В искусстве обитает нечто божественное. Дело в том, сударь, что истинное искусство оказывается в сущности не только тем искусством, о котором так много говорят, но возникает лишь из совокупности всего, называемого искусством. Вы, разумеется, меня понимаете, сударь, так как производите на меня впечатление головы, способной мыслить. Я заключаю это из локончика, спускающегося с правой стороны на достопочтеннейшее ваше чело!
Оригинальное сумасбродство маленького человечка очень меня забавляло, а потому, объявив, что понимаю его вполне, я решил воспользоваться дивным его искусством, не прерывая восторженных его излияний какими-либо рассудительными замечаниями.
— Что же предполагаете вы создать из моих спутанных волос? — спросил я его.
— Все, что вам заблагорассудится, — сказал человечек. —