Добрая медсестра устроила меня на стуле рядом с кроватью, нашла под одеялом мамину руку, чтобы я ее подержала. Мешали провода и трубки, но я нерешительно коснулась мягкой кожи на тыльной стороне ее ладони. По крайней мере, это было знакомо. Это я узнавала.
Мамин лечащий врач был высоким и широкоплечим, темноволосым и темноглазым. Мы с тетями прозвали его «доктор Красавчик». В тот и последующие дни именно он собирал нас в маленькой приемной и сообщал новости, говоря медленно и торжественно. Добираясь через всю страну, я думала, что решение уже принято, что семья просто ждет, чтобы я приехала, чтобы отключить аппараты. Но, как оказалось, все было еще не настолько определенно.
В тот день получили результаты исследований, и доктор Красавчик сообщил нам, что они неутешительны. Инсульт произошел в стволе головного мозга, отвечающем за множество жизненно важных функций, поэтому возможности восстановления и выздоровления не было. Она никогда не придет в себя, теперь это было физически невозможно. Она никогда не сможет самостоятельно дышать. Она больше не осознает собственное существование.
Можно было подождать, оставить ее подключенной к аппаратам и посмотреть, вдруг каким-то образом ей станет лучше. Она не дала нам никаких указаний на случай неизлечимой болезни. Ей было всего шестьдесят, и до недавнего времени она не жаловалась на здоровье. Доктор Красавчик и его команда на нас не давили, хотя дали знать, что, скорее всего, результатом ожидания станет инфекция. Но тем не менее решение принимали мы.
Большую часть следующих сорока восьми часов я провела в больнице – в комнате ожидания реанимации, вместе с тетями и школьными друзьями, которые, сменяя друг друга, приходили, когда могли оторваться от работы и детей, или в одиночестве, в маминой палате, держа ее за руку, которую медсестра выуживала из-под одеяла. «Если хотите, можете с ней разговаривать», – предложила она. Я попыталась, но ощущение было странным. Ее здесь больше не было – так сказал нам доктор Красавчик. Поэтому я думала, что, что бы я ни говорила, это будет для меня, а не для нее.
В пятницу после обеда мы приняли решение. Мы отключим аппараты – после чего тело, вероятнее всего, умрет через несколько минут, может быть, в течение часа.
Я попросила папу остаться со мной в этот момент. Все собрались в небольшой больничной палате: мой отчим Том, Шила и дядя Питер, Розмари, папа, двое близких друзей Тома, доктор Красавчик и персонал реанимации. Процедура уже начиналась, и тут пришел мой двоюродный брат Бобби, который, когда ехал в больницу, еще не понимал, что обычные посещения закончились. Он притормозил в дверях, неожиданно став участником «вахты смерти», не уверенный, что ему стоит войти, но и не желая развернуться и уйти.
Я сидела справа от мамы, Том – слева, мы держали ее за руки. Папа стоял у меня за спиной, положив руку мне на плечо. Я сжала его руку. За несколько мгновений до этого медсестры попросили нас выйти из палаты, пока они убирали трубки и провода, – думаю, чтобы в последние минуты мама стала больше похожа на себя. Все аппараты замолкли.
Доктор Красавчик уже объяснил нам, что у мамы значительно ослаблена, но не совсем утрачена способность самостоятельно дышать. Как оказалось, это означало, что нам придется быть свидетелями не спокойного ухода, а отчаянной последней битвы за кислород. Шли минуты, и она хватала ртом воздух, как рыба на дне лодки; она издавала ужасные тонкие звуки. Меня убедили, что мое присутствие важно, что я буду когда-нибудь радоваться, что видела ее конец, и буду за это благодарна. Но никакой благодарности я не чувствовала.
После одного резкого маминого вздоха я сквозь зубы сказала: «Боже мой», и доктор Красавчик снова напомнил мне своим спокойным торжественным голосом, что мама больше не осознает свое существование. Она не может чувствовать боль. Она не может знать, что умирает, что мы позволили ей умереть.
На это потребовалось около двадцати минут. Краска сошла с ее лица, губы стали серыми, а рука в моей руке холодела. Кто-то констатировал смерть. Мы посидели еще несколько минут, потом поднялись и по очереди вышли.
Папа отвез меня к себе. Я уставилась в лобовое стекло, пытаясь представить себе будущее без мамы. Полагаю, я должна была быть потрясена этой утратой: все это случилось так внезапно, так быстро. В своей книге «Целый год волшебных мыслей» (The Year of Magical Thinking) Джоан Дидион написала: «Садишься обедать – а та жизнь, которую ты знаешь, вдруг закончилась». Когда я вышла из больницы и села в машину, меня преследовало ощущение первых минут странной новой жизни: я все еще Ева, но теперь уже другая, в корне изменившаяся.
И все же, хотя я чувствовала себя потерянной, я не была удивлена. На каком-то уровне тот факт, что теперь, совершенно неожиданно, я осталась без мамы, был абсолютно логичным. Это неизбежность. Я готовила себя к маминой смерти и боялась этого, сколько себя помню.
Люди часто говорят о страхе неизведанного, и вполне понятно почему: мы действительно опасаемся нового и непривычного. Но мы можем начать бояться и знакомых вещей.
Я выросла, зная, что мама – сирота. Ее мать, Джанет, умерла от рака прямой кишки, когда ей было сорок пять, а маме – десять. Ее отец, Роберт, последовал за женой девять лет спустя. Не помню, кто и когда сообщил мне эти печальные факты, они просто были вплетены в нашу жизнь, нашу семейную историю. Папины родители – единственные дедушка и бабушка, которых я знала. Но и двое призрачных незнакомцев со стороны мамы тоже всегда были частью моей жизни.
Я знала, что Джанет была красивой и жизнерадостной. Мама запомнила ее как женщину, которая громко распевала на улице, не беспокоясь о том, кто ее услышит. На маленьких черно-белых фотографиях, которые мама хранила в старой коробке от сигар, у Джанет большие темные глаза, стильная прическа шестидесятых, выступающие скулы и широкая улыбка. До замужества,