Они бродили по Яузе, по Рубцовской набережной, по тихим переулкам от Слободского дворца к Лефортовскому, прыгали на горбатых яузских мостиках веселые, как котята, жевали горячие пирожки в Измайлове. Смеялись. Иногда приходили к ней домой. Но редко. Она стеснялась отца, его темных рук, будто налитых свинцовой тяжестью, крупных, выпуклых ногтей, несмываемых следов машинного масла, стеснялась, как он ходит, раскидывая ноги, как сидит за столом, широко расставив локти, и ест, тяжело орудуя ложкой, стеснялась его какой-то, непонятной тогда, виноватой улыбки, которая появлялась на его лице, когда он знакомился с ее мальчиками, и того, что он у нее просто шофер, работает на автозаводе, а не где-нибудь в конструкторском бюро главным инженером проекта — ГИПом или — начальником главка в министерстве, как отец Булыкова. Тут виноваты были мама с бабушкой Линой, они обе считали отца не парой. «И в дом взяли, и жить-то по-человечески научили, культуру показали, — причитала бабушка Лина, — а все равно колхозник, деревня деревней». Бабушка была совсем старенькой, что с нее взять. Но мама тоже часто вздыхала по тому же поводу, она бухгалтером работала в ЦДРИ, каждый день встречалась с артистами, с режиссерами, много знала про их жизнь, непохожую, другую. Сравнивала.
— Эх, Ваня, Ваня, — выговаривала печальным голосом, — да если б не война, разве я б за тебя вышла? О чем разговор… Все мои молодые люди в Восточной Пруссии лежат. Кавалеры мои.
Мама, суетливая, беспокойная, жила в своем выдуманном мире. Все из себя чего-то строила. Пересыпала нафталином ощипанную свою черно-бурую лису, которая будто бы все дорожала и дорожала год от года. Шила, перешивала платья, засиживаясь за полночь у своего ножного «зингера», и, когда подруги-сослуживицы спрашивали, кто это так хорошо ей сшил, отвечала, тряхнув крашеными кудельками, нимало не смущаясь: «А, это все Нина Петровна». Будто была у нее своя портниха, какая-то Нина Петровна, которая киношников обшивает и писательских жен.
Отец относился к маме, ко всем ее причудам серьезно. Он видел в ней что-то, чего другие не видели, ценил, любил ее за то никому неведомое, что искал и, как надо думать, нашел именно у нее.
— Ты маму слушайся. Мама женщина умная, — говорил. — Она, может, не такая, как все, верно, но это ее собственное личное право, и мы тут грубо вмешиваться не должны.
С годами она поняла, что отец был очень и очень непростым человеком и все то, самое главное, что было у них дома, шло от него, от его неторопливой манеры говорить, рассуждать, принимать решение.
Он любил приводить домой друзей. Друзья долго, старательно вытирали ноги в передней, притихшие садились за стол, пряча руки под скатерть, мама наряжалась, выходила вся из себя, вся задумчивая, рассеянная, сидела с отцовскими друзьями. А они не сразу смелели, и начинались бесконечные разговоры, то легко, как но асфальту, то медленно, трудно, будто по проселку, по ухабам, по грязи — про километраж к концу месяца, про пережог горючего, про то, что ОРУД ГАИ права большие заимел, как что — водитель виноват, только что уши не колют, а так — все; про дальние межобластные рейсы, про то, как водителю в пути у нас буквально негде ни голову на ночь приклонить, ни, извините, пожрать; про этилированный бензин, от которого случаются отравления и первое ощущение тогда возникает, будто волос в рот попал, путается на нёбе, а потом — слепнешь.
Отец и друзей себе выбирал похожих на себя. Все они были неторопливые, обстоятельные, легкомысленных не уважали. Если хотели про кого сказать, что человек несерьезный, говорили — таксист. Поминали Лихачева Ивана Алексеевича, называли хозяином и выясняли во всех подробностях, как его в свое время с директоров сняли; уважали Липгарта Андрея Александровича — голова! — вот кто в автомобильных делах крепко шурупит; Чудаков — была им известна и такая фамилия, и про Грачева Виталия Александровича говорили, фронтовой его вездеход ГАЗ-61, на котором маршал Жуков ездил, предпочитая всем иномаркам, хвалили. Ходкая была машинка, все четыре — ведущие.
Иногда отец брал баян, поставив на колени, вздыхал, стряхивал пыль, отнекивался: «Да уж чего играть-то?.. Давно в руки не брал…» И после долгих уговоров, обведя всех рассеянным взглядом, начинал «Раскинулось море широко» или «На позицию девушка». Дядя Леша, отцов друг, просил — «шоферскую», и тогда совсем не сразу, опять же поломавшись, отец играл грустную песню про Чуйский тракт, про то, как служили в тех дальних краях два шофера — Коля на тяжелом АМО и Рая — на быстром «форде», и как они поспорили, кто кого перегонит, и там:
Тяжелая АМО, срывая камни, летела под откос, и в последних словах бесхитростной шоферской песни, которую потом Людмила Ивановна Горбунова ни разу не слышала ни по радио, ни в застолье, пелось:
Мама, к тому времени заметно растеряв свою спесь, печально вздыхала, бабушка, присмиревшая, тихая, маленькая, как мышка, сидела в уголке, бабушкино лицо казалось печальным.
Став инженером, проработав несколько лет, узнав какие-то серьезные вещи о Лихачеве, академике Чудакове, конструкторах Фиттермане, Липгарте, Грачеве, Людмила Ивановна ловила себя на том, что в общем-то при всей своей наивности отцовские оценки оказались правильными и зря она стеснялась вспомнить вслух то, что запомнила с детства. Это как в кругосветном путешествии: отплываешь за истиной, а потом возвращаешься туда, откуда начал.
Лихачев был хозяином. Липгарт — выдающимся автомобильным конструктором. Может быть, даже самым знаменитым из всех. По крайней мере, его-то знали повсюду, и в каждой автобазе, в гаражных дымных сумерках, в подсобках, пропахших бензином и пыльной резиной, вспоминали его имя с уважением. О Грачеве она слышала меньше, он внедорожными машинами занимался, его слава на фронтовых дорогах начиналась. А когда первый раз увидела Бориса Михайловича Фиттермана, быстрого, с длинным, носатым лицом, знаменитого конструктора, который, по его же словам, конструировал все в диапазоне от тяжелого артиллерийского тягача до предметов домашнего обихода, вроде машинки для завивки ресниц, то не могла отделаться от ощущения, что давно знает его.
Он выступал тогда перед ними, студентами, и говорил, что автомобиль совершил революцию не только индустриальную, — если б так! — став самым массовым предметом машинного производства за всю историю техники от каменного топора до наших дней, автомобиль потребовал прецизионной точности, какая в доавтомобильные времена никому и не снилась.