8 страница из 71
Тема
фактов живой речи, — необходимость естественности обстановки, как сказал бы лингвист, нормального социального контекста. «Если я не успевал быстро фиксировать какое-либо выражение, — писал он в одном из вариантов предисловия к своей книге, — то навсегда терял его первобытную, основную и цветисто-откровенную форму. Всякое повторение какой-либо фразы под влиянием проявленного к ней интереса влечет за собой некоторое ее видоизменение самим произносящим, невольную, основанную на психологическо-творческом процессе, перемену ее построения и как бы стилизацию ее оригинальной конструкции, остряк же особенно любит отдать внимательному слушателю с записной книжкой свое отчеканенное и обработанное слово. Переубедить его в этом трудно, если не бесполезно. Хоть чуть, хоть немного, а лишит ее первородного характера — „облагородит“, изменит на чужой, случайно воспринятый им лад». О трудностях этого рода он не раз говорит в своей книге: «Делая попытку записывать беглый разговор старых парикмахеров, которые часто еще встречались в период 1905–1912 годов (производившийся с целью занять, развлечь клиента, вызвать его особые симпатии к себе и получить благодаря этому, чаевые), я убедился, как и во многих других случаях, что задача эта не из легких. Приходилось заниматься записью во время какой-нибудь процедуры бритья, стрижки и т. п., причем мастер, стоявший за спиной, при первом появлении в моих руках блокнота, увидя его, настораживался, старался прочитать заметки и делался „аккуратным“ в разговоре. Волей-неволей многое восстанавливалось при выходе из магазина-парикмахерской просто на память, и этим объясняется некоторая неполнота, неточность и отрывочность части материала, сохраняющего все же свой типовой колорит». Такое оговаривание степени точности записей, редкое в его время, у Е. Иванова постоянно, что безусловно, повышает возможность корректного научного использования его материалов: «Записано с некоторыми пропусками в Москве на Сухаревском рынке»; «в записи зазыва, ввиду быстроты его произнесения, имеются пропуски».

Надобно, впрочем, отметить, что недочеты записей Е. Иванова, в том числе, например, некоторое «олитературивание» синтаксиса — общие недостатки техники полевых записей всей лингвистики и фольклористики его времени, только перешедшей с «ручной» на более технически совершенную магнитофонную запись.

Читая некоторые тексты, выглядящие слишком «гладкими», нужно иметь в виду еще одно обстоятельство. Многие информанты собирателя — профессиональные говоруны; развлекать клиента, заказчика, зазывать покупателя — для них обыденное и привычное дело. Поэтому их речь и в действительности гораздо более связна, чем речь лиц других профессий, даже более «интеллигентных».

В том, что в труде Е. Иванова даются отрезки связной речи — одно из его существенных достоинств. В нем в основном и прежде всего приводятся тексты, и иногда значительного объема. Еще академик Л. В. Щерба в 10-х гг. нынешнего века говорил о необходимости записи живой, в частности диалогической, речи, не препарированной исследователем, но зафиксированной в том виде, в коем она явилась, в многообразии ее естественных контекстов. Значение такого материала для лингвистики, диалектологии, истории социально-речевых стилей трудно переоценить.

7

Предметом внимания автора в настоящей книге является живая речь Москвы, т. е. речь городская. Язык города вообще исследован гораздо меньше, чем язык деревни. Ведь вся диалектология изучала, в сущности, язык крестьян. Кроме того, в классических диалектологических штудиях на первом месте всегда стояла фонетика, затем шла морфология, лексика же территориальных диалектов была изучена слабее всего.

В книге Е. Иванова прежде всего дается лексика города, его различных профессиональных диалектов, в ее соотношении с лексикой общенародной и литературной.

Автору удалось зафиксировать многие любопытные явления русского городского речевого обихода рубежа веков. Одним из таких явлений было проникновение в мещанскую полукультурную среду книжных слов и выражений (частный случай типичной для города диглоссии — способности человека одной социальной группы говорить на языке другой — «высшей» или «низшей»).

Впервые этот языковой феномен, еще применительно к крестьянской среде, заметила, как часто бывает, литература. Живописно его запечатлел еще Гоголь, у которого в «Ночи перед Рождеством» кузнец, желая показать, что он «знал и сам грамотный язык», выражается так: «Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!» Побывавший в городе герой Некрасова

  • Каких-то слов особенныхНаслушался: Атечество,Москва Первопрестольная,Душа великорусская,Я — русский мужичок…

Интересный пример находим в «Поездках к переселенцам» Глеба Успенского: «Я, нижеподписавшийся крестьянин Казанской губернии <…> будучи в полном разорении, ибо почва и песчаные пространства, при неурожае, при всех моих силах моего многочисленного семейства, до такой нищеты дошел, не имея пять лет урожаю, весь продан за долги…» «Все это нацарапано каким-то грамотеем, — комментирует Успенский, — который выбрал, вероятно, из „Сельского вестника“ мудреные слова, но не смог выдержать научного изложения далее трех строк». Любопытные случаи такого употребления книжных слов находим в произведениях Н. А. Лейкина — хорошего знатока речи торговой и мещанской городской среды: «— Скоро он встанет?» — спросил Стукин. «Как термин настоящий для них наступит, так и встанут».[29]

Как пример языка тех слоев, где он «запутан, наполнен разными иностранными и дворянскими словами», К. Леонтьев (в статье 1861 г.) приводил слова сына одного кучера: «Через это я даже могу получить некоторый президент таланту».[30] «В беллетристике конца XIX и начала XX в. с замечательным искусством, — писал Г. О. Винокур, — воспроизводится уродливый, исковерканный язык этого социального мира, в котором цельная и яркая народная речь заменена бессмысленными обрывками худо переваренной интеллигентской речи».[31]

Пожалуй, наиболее обширную галерею речевых портретов любителей «ученого слога» среди лиц самых разных профессий нарисовал А. Чехов. Уже дебютный чеховский рассказ «Письмо к ученому соседу» целиком построен на изображении такого стиля — им пишет отставной урядник: «Я пламенно люблю астрономов, поэтов, метафизиков, приват-доцентов, химиков и других жрецов науки, к которым Вы себя причисляете чрез свои умные факты и отрасли наук, т е. продукты и плоды». Через три года в рассказе «Умный дворник» о пользе наук рассуждает другой любитель книг, набравшийся из них ученых слов, дворник: «Не видать в вас никакой цивилизации… Потому что нет у вашего брата настоящей точки». Ему вторит приобщившийся к просвещению водовоз: «Я в рассуждении климата недоумение имею». Очень церемонно выражается обер-кондуктор Стычкин в рассказе «Хороший конец»: «А потому я весьма желал бы сочетаться узами игуменея», «и в рассуждении счастья людей имеет свою профессию». Еще более «изысканные» обороты применяют чеховские фельдшера, мелкие чиновники, телеграфисты: «И по причине такой громадной циркуляции моей жизни» («Воры»); «все-таки я не субъект какой-нибудь и у меня в душе свой жанр есть» («Депутат, или Повесть о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало»). Чрезвычайно витиевато говорит приказчик Початкин из повести «Три года»: «Соответственно жизни по амбиции личности». К его речи Чехов дает такой комментарий: «Свою речь он любил затемнять книжными словами, которые он понимал по-своему, да и многие обыкновенные слова употреблял он не в том значении, которое они

Добавить цитату