Смешно, правда – как это так, с мелкими чертами, «французистый» киноактер, и одновременно – гроза всех белых злодеев, самый «индеистый» индеец всех времен и народов?! Честно сказать, тогда я подошел к зеркалу и долго рассматривал свою совершенно тривиальную физиономию – ну что они такого во мне нашли? Меня слегка раздражали их посягательства на мою персону, неужели им непонятно – у меня мама тут, она искалечена, ну какие, к черту, амурные дела? Тем более – с подростком!
Но я никогда, вероятно, не смогу понять женщин – что же во мне их все-таки привлекает? Может, они чувствуют во мне убийцу и подсознательно тянутся к «плохому парню», как звериная самка старается приблизить к себе опасного самца – чтобы не загрыз, а еще – чтобы ее дети были самыми сильными и опасными в стае? Может быть. Это закон выживания, закон стаи. А что такое человеческое общество, как не разросшаяся до невероятного размера стая зверей?
Во-вторых, я не ходил на тренировки потому, что не хотел видеть тренера. И не из-за того, что он наговорил мне всех тех гадостей, что я выслушал в вагоне поезда. Они, эти упреки, были заслужены, и я это знал. Хотя себе говорил, что обижен, что он меня оскорбил, что я не заслужил таких слов!
Заслужил. Я умен, и тогда был умен, хотя мне было всего четырнадцать лет. Но я ведь тоже человек… наверное. Ничто человеческое мне не чуждо!
Ночевать уходил домой – если меня прогоняли. А если нет – спал на стульях, решительно отказываясь прилечь в сестринской. По-звериному чуял, чем может закончиться, и мне это казалось кощунством. Мать при смерти, а я? Как я посмею делать это рядом с ней?!
Ко мне приходили ребята из команды. Я никогда с ними особо не дружил – так, приятели, но все равно мне было приятно. Они притаскивали полные сумки всякой еды, яблоки, апельсины, а когда я пытался дать денег (у нас дома всегда лежали деньги, мама от меня ничего не прятала) – возмущались, говорили, что это от всего клуба, и чтобы я не беспокоился и скорее возвращался назад.
Я знал, что это Петрович. Он не приходил, но я всегда знал, что тренер где-то рядом, за спиной, прикрывает. И когда маму выписали домой и у нас появилась сиделка – пришел в клуб.
Тренер не удивился, он кивнул мне, будто ничего за это время не случилось и виделись мы только вчера, а потом позвал в кабинет, оставив за себя Вовку Карева из старшей группы, который нередко проводил тренировки вместо него.
Когда мы вошли в кабинет, сели друг напротив друга, Петрович долго молчал, глядя мне в глаза, стараясь поймать мой взгляд. Но я упорно не хотел на него смотреть, рассеянно вглядываясь в старый линолеум рядом со стулом, потертый, серо-рыжий, проживший здесь не меньше десятка лет. Потом тренер бросил глухим, чужим, каким-то надтреснутым голосом:
– Будем жить?
– Будем жить… – кивнул я, помолчав, добавил: – Тренер, я найду их. Все равно найду.
– Может быть, – подумав, ответил Петрович. – Чего в жизни не бывает? Только одного прошу, сделай так, чтобы ты – был. Ты мне дорог. И не потому, что приносишь медали, не потому, что ты гениальный боксер. Это все преходяще, это шлак! Просто ты – это ты. Ты мне как сын. И я не хочу, чтобы с тобой что-то случилось. И вот еще что – я сделал все, что мог. Если бы можно было найти – их бы нашли.
– Я найду! – упрямо повторил я и неожиданно для себя вдруг бросил: – Хочу пойти учиться на юридический. Пойду в менты.
– Почему нет? – не удивился Петрович. – Мама следователь… хмм… (он немного запнулся, прокашлялся), кем быть сыну? Боксерский век недолог, а юридическое образование ценится во все времена. Правда, я хотел предложить тебе пойти в физкультурный, но если ты решил в юридический – кто тебе помешает? Только не я. И не мама. Ты сам кузнец своего счастья, и никто не вправе тебе указать, как жить. Но я надеюсь, что ты изменишь свое решение, ведь у тебя еще три года, не правда ли? За это время мы с тобой такого шороха наделаем – небу станет жарко! Все медали – наши! Все чемпионства! А потом… потом Олимпийские игры! И я знаю – ты их выиграешь! Сто процентов! А потом уже делай что хочешь! Хорошо, сынок?
Я вскинул голову, посмотрел в грубоватое, с расплющенным носом лицо Петровича, и у меня вдруг защипало глаза. Я уткнулся лицом в ладони, и у меня полились слезы – ручьем, жгучие, как кипяток.
Это был последний раз, когда я плакал. Даже когда убили Петровича и я смотрел, как его тело опускают в могилу, – не плакал. И не молился.
Ненавидел. Я ненавидел тварей, которые сделали ЭТО с мамой, с Петровичем, со мной. Все, что не убивает, делает нас сильнее? Чушь! Полная чушь! Я уже был сильным. Я был таким сильным, что миру не стоило меня заводить. Потому что ему придется убить меня, или убью его я! Мир, который создает этих тварей, – плохой мир. И его нужно чистить. Обязательно нужно чистить!
Я начал искать. Один, не боясь ничего. Сказать по правде – я ненормальный. И не потому, что мне нравится убивать Тварей, нет. Нормальный – чего-то боится. Я же не боялся ничего.
Нет, было кое-что, чего я боялся, – это того, что кто-то что-то сделает моей маме. Она не должна была больше испытать того ужаса, что пришелся на ее долю. В остальном – мне плевать на боль, плевать на темноту, на то, сколько передо мной противников. Я вел свое расследование и вел его так, как не могут его вести менты – настоящие менты, правильные менты. Я не говорю о тех, что подобны бандитам или маньякам – таким, как я. Правильный мент должен захватить преступника, а потом попытаться его расколоть, запутывая в показаниях, ловя на неточностях, давя данными экспертизы. Мент-бандит просто выколачивает показания – и не важно, виноват при этом подозреваемый или нет.
Мне всегда вспоминался фильм «Рожденная революцией», я помнил его почти наизусть. В этом фильме чекист спрашивает старого кадра, сыщика из «бывших» – как они допрашивали подозреваемых? Как добивались признания? И тот, интеллигентный, умный, знающий сыщик, говорит: «Мы сажали подозреваемого в комнате, я вызывал двух жандармов, и они начинали негодяя бить. И били, пока он не сознавался! Пока не рассказывал все, что знает о деле! И о других делах!»
Самое смешное, что методы полиции не изменились со времен