— А в чем таком она провинилась? — спросил я у женщин, собравшись напротив дома у обочины дороги — Чего он вообще так возбудился? И кто меня вызывал?
— Я вызывала! — объявилась одна из женщин, в котором без труда узнал одну из тех, кого вчера встретил на дороге возле магазина — вы же визиточку-то дали! Вот я и позвонила! Не дай бог Настьку покалечит, совсем Колька с катушек съехал! Она водку вылила, говорит — хватит, задолбал уже своей пьянкой. Он уже третий день с кумом машину обмывает — купили «ниву», не новую, подержанную, но хорошую. Кума Настя взашей выгнала, а у Кольки водку вылила. Вот он и припоминает ей все обиды. Мол, смотрела не так, не на того смотрела, и вообще — из армии не дождалась, бабой ее взял. А она типа еще и кобенится. Вот! А где та армия-то? Пятнадцать лет назад та армия! И все поминает, дурак! Ну совсем дурак сделался!
Я оглянулся по сторонам — толпа была небольшой, ведь день-деньской, работают все. Стояли пятеро баб — начиная от маленькой старушонки, похожей на травницу бабу Нюру, заканчивая молоденькой девчонкой лет четырнадцати, и четверо пацанят. Трое просто любопытные, четвертый парнишка лет тринадцати — заплаканный, и с фингалом под глазом. Заметив мой взгляд, та же самая шустрая бабенка пояснила:
— Витюшке вон глаз подбил, он мамку защищал. Говорит — небось не мой сын, нажила, пока он в армии был. Да какой там не его?! Через год родился, как Колька из армии-то пришел! Дурак пьяный, чего наговорил-то! И как не стыдно?!
Ну так-то конечно не факт, что сын Колькин, даже если Настька его родила через год после Колькиного возвращения из Краснознаменной, но говорить об этом я не стал. Логика логикой, но умничать особо незачем. Не поймут соли шутки, не оценят.
Ну что же — стой, не стой, а надо что-то делать! Вон уже как странно на меня поглядывают «зрители». Мне, как настоящему киношному менту положено сейчас с лихой и придурковатой улыбкой вбежать в дом и выйти оттуда с поверженным Колькой. Или проломить стену дома элитной иномаркой — и опять же, выйти оттуда с закованным в наручники дебоширом. Так все настоящие менты делают, пуленепробиваемые, владеющие всеми видами единоборств и не боящиеся ничего — кроме своей вечно всем недовольной жены, требующей развода. Ибо мента никогда нет дома.
(Да, люблю я ментовские сериалы! Вначале просто любил, теперь смотрю — «на-поржать», Ибо такую дичь несут сценаристы — душа поет и радуется! Дебилы, одно слово)
Вздохнув, я направился к палисаднику, где болталась на одной петле открытая всем ветрам крашеная зеленой краской калитка.
Вообще, домики здешние мне нравятся. Они все обустроены в эдаком старорусском стиле — чистенькие заборы, узорчатые наличники, расписные ставенки. Больших домов, таких как у меня — мало. Больше одноэтажных, обычных. Эдакая образцово-показательная деревенька, никак не похожая на сфотографированные либеральными журналистами умирающие деревни — серые, грязные, убогие. Глубинка глубинкой, но люди здесь явно не так уж и бедствуют. Откровенной нищеты не наблюдается.
Подойдя к раскрытой двери, дождался перерыва в бурной речи реципиента и накачав в голос побольше командного металла громко завопил:
— Прекратите безобразие! Гражданин Капустин, выйдите из дома!
— Это кто еще там вякает?! — голос явно оживился в предвкушении нового развлечения. Последние минуты монолога Колька материл свою жену без энтузиазма, как-то вяло и с хрипотцой. Видать устал, сердешный. Утомительное это дело — дурных жен воспитывать.
— Я щас тебе башку-то разобью, козел!
Колька Капустин явно питался не одной капустой. Он ниже меня, но в полтора раз шире. И в плечах, и в талии. И весит раза в два больше. Я так-то не маленький парень, но и не совсем уж тощий — есть мускулы, и плечи широкие, но этот тип был каким-то монстром! Корявые кисти рук с въевшимся в них отработанным маслом были покрыты чем-то похожим на запекшуюся кровь, и я с тоской подумал о том, что возможно — к Настьке подкрался большой полярный лис, и лежит она теперь в виде остывающей свежей отбивной. И что разговаривал Колька с внимательно слушающим его трупом любимой, но якобы неверной жены. И это значит, что сюда понаедут люди из района — опер, криминалист, следак и все, кому это положено. А на участкового, допустившего беспредел и убийство, наложат — и выговор, и еще много чего неудобопахнущего. Ибо «допустил», проглядел, и не пресек. Все, как всегда. Одно радует — дальше фронта не пошлют, ниже сельского участкового не опустят. Ниже некуда.
— Стоять! Полиция! — выкрикнул я волшебные слова, надеясь, что заливший глаза кабан прислушается и забоится. Но «кабан» не забоялся и попер вперед, занося свою окорокообразную руку с кулаком-дыней. Я подался назад, наступил на незаметно подлезшую сзади собачонку, завизжавшую так, будто на нее напали волки, споткнулся о валявшуюся на траве старую зеленую эмалированную кастрюлю, и грохнулся по весь рост под визгливый хохот собравшихся на дороге ценителей жизненных спектаклей. И такая меня ярость взяла, так меня это все разозлило, что я не выдержал и выпалил в сторону набегающего на меня супостата:
— Да чтоб тебя паралич разбил, кабан ты безмозглый!
Колька вздрогнул, остановился, будто ему врезали обухом по голове, и замер так, поводя налившимися кровью глазами. Потом попытался что-то сказать, но перекошенный рот не выдал ничего, кроме струйки слюны — липкой, как секрет паука из которого получается паутина. Струйка помоталась в воздухе, и порыв ветра прилепил ее к сиреневой майке нарушителя порядка, где она и застыла, серебристо поблескивая на солнце.
Колька стоял секунды три, покачиваясь на ступнях, обутых в тапки разного размера и расцветки — одна голубая, женская, другая черная, мужская — а потом грохнулся на землю со стуком, как если бы кто-то шваркнул оземь мешок картошки ветра на четыре.
— Гля, Кольку-то кондратий хватил! — охнула женщина в толпе — теперь скорую надо вызывать! Подохнет ведь, идиот! Допился! Намучается теперь с ним Настька!
Я хотел было сказать, что возможно никакой Настьки уж и в живых-то нет, но этот персонаж внезапно появился в дверях, спокойная, как боец в окопе на отдыхе после атаки.
На вид Насте было лет тридцать пять-сорок, но судя по всему — поменьше. Деревенская жизнь старит — и труд