И тут меня посещает страшная мысль: а что, если на том конце связи не Элен, а кто-то другой? Что, если я обращаюсь к кому-то, кто выдает себя за нее?
Нет-нет-нет, это невозможно…
Зажав шарф в руке, я на трясущихся ногах спускаюсь в кухню, выпиваю стакан воды. В ботинки мне утыкается Хронос: остается двадцать миллионов секунд. Я пинком отбрасываю его. У меня кружится голова. Если это не Элен, значит это НАСА.
НАСА делает фотографии, НАСА их публикует – включая снимки Натана. НАСА пишет сообщения. Как давно? С самого начала? С того момента, когда они явились к нам в дом сфотографировать моего сына? Или они украли компьютер Элен?
Тут я замечаю Оппенгеймера: он уставился в иллюминатор и напоминает сову, поджидающую добычу. Он вглядывается в горизонт – в надежде увидеть приближающуюся цистерну. Мы все знаем: без воды мы не выдержим и двух дней. Напряженный до предела, я выхожу на середину комнаты. Так больше не может продолжаться.
– НАСА нам лжет во всем, включая наше общение с внешним миром!
Все оборачиваются ко мне.
– Они модифицируют все наши сообщения – и те, которые мы отправляем, и те, которые получаем. Я понял это, потому что мы с женой установили систему кодов. То, что она говорила мне в кодированных сообщениях, не совпадало с тем, что я получал. Например, никто не знает, что мы в пустыне Атакама. А вот они хотят нас убедить, что наши близкие знают, они пишут это в своих сообщениях, но это неправда. Ваши жены, матери думают, что вы сейчас на Гавайях, как предполагалось. Все, что вы говорите, – особенно то, что касается важных сведений о миссии, – модифицируется.
Вытаращив глаза, Оппенгеймер следит за мной со своего наблюдательного поста и вертит на пальце обручальное кольцо:
– Это безумие. Как давно ты об этом знаешь?
– Давно. Я не мог сказать вам об этом. В НАСА в конце концов узнали бы благодаря опросникам. Кто-нибудь непременно проговорился бы, даже невольно.
Немец покидает свой пост и выходит на середину комнаты:
– А почему ты сейчас заговорил?
В мертвой тишине я размахиваю шарфом:
– Это давняя история. Только что я получил фотографию жены в этом шарфе вокруг шеи. Она утверждает, что сделала эту фотографию недавно. Она искала разные предлоги, чтобы не делать снимок, о котором я ее просил, ссылаясь на то, что не помнит точного места нашей первой встречи. Я думаю, это не она. Вероятно, у НАСА подготовлены ответы на все наши вопросы, изучена вся наша жизнь – моя и моей жены, но этого ответа у них не было. Это означает, что – не знаю, сколько уже дней, – я обращаюсь к незнакомцу, который пытается сойти за нее.
От моих собственных слов у меня стынет кровь. Если обман столь чудовищен, как я предполагаю, это также означает, что незнакомец так или иначе в курсе нашего кода и использует его. Что у меня больше нет способа отличить правду от лжи. В этот момент меня как громом поражают слова Шерона: Жизнь всего лишь иллюзия.
Кларисса Смит отрывается от микроскопа и встает со стула:
– У меня тоже было такое ощущение. Я гораздо реже общаюсь со своей матерью, чем ты со своей… женой; она редко посылала мне фотографии, но – не знаю, это трудно объяснить… В некоторых ответах она использовала несвойственные ей слова или выражения. Так было не всегда, это началось – точно не вспомню – после первого заполнения резервуара. Примерно на семидесятый день… И тогда я подумала: «Как странно…»
– И у меня то же самое, – говорит Уотсон. – Мой жених… Его ответы становились все более странными – во всяком случае, не похожими на него.
Джонсон стискивает зубы, но ничего не говорит. Взгляды коллег побуждают меня продолжать делать выводы. Я смотрю на Пэтиссон, в горле у меня встает ком. Мне так хочется рассказать ей о матери, но в последний момент я сдерживаюсь. Может, она и правда умерла. Может, мерзавец на том конце электронной связи с самого начала мне врет. А у меня нет никакой возможности проверить.
Оппенгеймер тычет пальцем в иллюминатор:
– Нас дурят уже сто сорок дней. Льюис врет, как дышит. Делайте что хотите, а я дождусь этих парней с водой, влезу в их грузовик и свалю отсюда. Я с этим заканчиваю и возвращаюсь к жене и сынишке. Все, я сваливаю. Надоела вся эта фигня. А они могут не сомневаться: я устрою шумиху вокруг всего, что здесь происходит.
Никто не возбухает, все как-то серьезно переглядываются, и мне кажется, все согласны с нашим немецким коллегой: слишком далеко зашли эти ребята из НАСА со своим враньем и надувательством. Оппенгеймер срывает датчики и поворачивается к окну. Пэтиссон выступает вперед:
– Кто за то, чтобы прекратить миссию?
Она поднимает руку. Я тоже. Уотсон следует моему примеру, так же как и Смит. Все избавляются от датчиков. Джонсон мрачнеет. Он не поднимает руку, скорей вытягивает ее, выставив вперед раскрытую ладонь, словно желая успокоить нас:
– Никто ничего не прекращает, о’кей? Сейчас мы успокоимся и вернем все датчики на место. Сейчас, как и положено, привезут воду, и все вернутся к работе.
– Ты с ними заодно? – бросает Оппенгеймер. – Ты с этими придурками из НАСА? И ты предлагаешь нам успокоиться?
Немец хватает шефа за воротник свитера:
– Зачем мы здесь? Почему нам лгут? Что происходит?
Губы Джонсона по-прежнему плотно сжаты, но по его лицу я вижу, что он знает гораздо больше, чем хочет показать. Я уверен, что, будучи военным, он не заговорит. Наконец Оппенгеймер отпускает его и направляется к передатчику:
– Оппенгеймер – Льюису. Нам известны масштабы вашей лжи. Хватит с нас игр, мы прекращаем работу. «Ахерон II» закончится, как только я передам это сообщение. Пришлите кого-нибудь забрать нас. Воды больше нет, уже вечер, и никто не прибыл, чтобы наполнить резервуар. Конец связи.
Больше часу мы, теснясь вокруг столика, ждем ответа, потрескивания, хоть чего-нибудь, но в ответ только тишина, и это меня не удивляет: вот уже много дней, как Льюис пропал без вести. Джонсон заперся у себя в спальне. Снаружи кромешная тьма, будто конец света. Понятно, что сегодня уже никого не будет. Я застаю Пэтиссон в кухне: она внимательно разглядывает стоящие там бутылки. С утра мы уже опустошили одну, хотя и ограничивали себя. Из кранов и душа не течет больше ни капли воды. Мои культуры тоже хотят пить. Когда шотландка замечает, что я наблюдаю за ней, она посылает мне грустную улыбку и, как Оппенгеймер, приникает к иллюминатору. Нам не остается ничего иного, как только ждать. Мы одни в этой ледяной