Надо заметить: после того, что сотворил с ней Гриша в сарае, произошла в ней какая-то перемена. Вроде бы живет Мария – ест, пьет, спит, и нет никакой перемены, а вдруг почувствует – есть перемена, и была эта перемена ей приятна. Так приятна, что временами хотелось ей опять в темпом сарае очутиться на отшибе, среди поля, но не с Гришей, а с кем-либо другим, с кем же, не знала… Теперь же, как увидела молодого дяденьку – поняла, вот с каким очутиться бы в сарае, и пусть даже больно будет, она б не защищалась и не кричала. И явилась у нее мысль – не ехать в Льгов к Ксении, а пристать к этому молодому дяденьке. Но как сказать ему это, не знает. Молодой дяденька меж тем говорит:
– Кушай, девочка, быстрей, времени мало. Сейчас со мной пойдешь.
Обрадовалась Мария, обглодала косточки, выпила всю бутылку сладкой воды и только после этого опомнилась, стыдно ей стало.
– Извините, – говорит, – я все съела, вам не осталось.
А молодой дяденька смеется, зубы у него белые, ровные, блестящие.
– Ничего, – говорит, – я потерплю.
Пошла Мария за молодым дяденькой, идет, и от радости ей впервые за много дней петь хочется. Надо заметить, что Мария раньше пела вместе с мамой и сестрой Шурой. «Нич яка мисячна» пели или «Наливайте мне да кружку чаю, до свиданья, да я выезжаю». Эта песня про чай, видать, не к добру пелась, про остальные же песни приятно было вспоминать. И так идет Мария следом за молодым дяденькой и предается приятным воспоминаниям. Подходят они к вагону, и как увидела его молодая тетенька из окна, выбежала на перрон, обняла и плачет, точно они давно не виделись. А молодой дяденька говорит молодой тетеньке:
– Валя, довези эту девочку до Харькова, а там она попросится до Курска и оттуда в Льгов, где у нее сестра.
Молодая тетенька сразу руки с плеч молодого дяденьки сняла, слезы со щек кружевным платочком вытерла и говорит:
– Ты ведь сам едешь в Курск, а оттуда в Льгов.
– Я еще не скоро поеду, – отвечает молодой дяденька, – а этой девочке скоро надо… Мое ведь место освободилось… Вот тебе деньги. – И достает деньги.
– Не надо мне денег, – отвечает молодая тетенька, – пусть едет.
И вошла Мария в вагон неописуемой красоты – весь шелком обтянут, с зеркалом и мягкими скамейками. Села она у окошка возле занавесочки кремовой и на молодого дяденьку поглядыва-ет. А молодая тетенька с другой стороны села и в окошко вроде бы не смотрит, но видит Мария, что нет-нет да посмотрит, нет-нет да посмотрит. Ага, думает Мария со злостью, хоть я от молодого дяденьки уезжаю, но и ты уезжаешь… Пусть ни тебе, ни мне.
Тут поезд пошел, точно на руках понесло Марию, так мягко ей было и шума никакого.
– Тебя как зовут? – спрашивает молодая тетенька.
– Мария.
– А сколько тебе лет?
– Не знаю.
– Ты деревенская?
– Да, – отвечает Мария, – село Шагаро-Петровское, хутор Луговой.
– Тебе, наверно, еще и четырнадцати нет, – говорит молодая тетенька, – лет двенадцать тебе… Счастливый возраст, без мужчин и страданий.
И больше ни о чем с Марией она не говорила, сидит в углу и молчит, а иногда кружевной платочек к глазам приложит острыми, как иглы, пальцами с красными ногтями. Только как приехали в Харьков, молодая тетенька с Марией заговорила.
– Вот тебе деньги, – говорит, – пойди и купи себе билет до Курска, а там купишь себе билет до Льгова.
– Спаси вас Бог, – отвечает Мария, как учила ее благодарить мать, – но только дайте мне еще и хлеба, Христа ради… А то дорога дальняя, кто его знает, выпрошу ли я, какие люди попадут.
– Здесь денег больше, чем на билет надо, – ответила молодая тетенька, – купишь себе хлеба и колбасы… А у меня хлеба нет, я сама голодная…
Поблагодарила Мария еще раз и ушла, больше она эту молодую тетеньку не видела. Пошла она на вокзал, и теперь он уж не показался ей такой большой, хоть и был по-прежнему красивый. Узнала она и скамейку, где мать ее сидела возле мешка, и узнала лестницу белую, блестящую, по которой они с Васей бегали. Вот и деревья диковинные в кадках… Клубок подкатил ей к горлу, и она заплакала, и плакала она горько, но так, как в снежном поле плакала, по дороге к станции Андреевка, не смогла плакать, и потому после плача было ей по-прежнему тяжело в груди и печально. Денег бумажкой ей никогда не подавали, но подавали медяками, и она знала, куда обращаться, чтоб купить хлеба и колбасы, а куда обращаться, чтобы купить билет, не знала. Но молодой дяденька, которого она выбрала из многих людей, чтоб спросить, показал ей, где покупают билет, и она купила твердую зеленую карточку.
Этот молодой дяденька не был так красив, как тот, на станции Андреевка, однако вид его тоже был приятен Марии, и может, если б она осталась с ним в темном сарае, то тоже не закричала б…
Колбаса, которую купила Мария, была тверда и черна и, после жареной курицы в буфете ста-нции Андреевка, была Марии неприятна, ибо она была разбалована уже богатыми подаяниями, и не потому, что богатого стало много, а потому, что Мария научилась просить в определенном месте и у определенных людей.
– Что, не нравится колбаска? – сказал ей какой-то мужчина в шинели и обмотках, с крас-ным лицом, будто стоял он на сильном морозе. – Я когда-то верхом на этой колбаске ездил… Как в песне поется: «А конница Буденного пошла на колбасу». – Он засмеялся. – Не нравится конская колбаса, мне отдай…
Мария отломила кусок и впервые в жизни своей не приняла подаяние, а сама подала, и как подала – поняла, как это приятно и какое удовольствие делают себе люди, которые подают… Не нищие должны благодарить тех, кто подает им, а те, кто подает, должны благодарить нищих за то, что они своим существованием доставляют удовольствие.
Хоть мужчина и был грязен, но пахло от него приятно, как и от молодого дяденьки на станции Андреевка, одеколоном. Взяв трясущимися руками поданную Марией конскую колбасу, он сразу же начал грызть ее. Марии он был приятен, лишь когда подала ему, а потом, когда он грыз колбасу, стал неприятен, и она отошла и подумала горько: «Вася и такой колбасы не имеет. Разве воровством много получишь, только побьют, а подаяние собирать я его не научила». Однако горечь разлуки была уже более себе подчинена. И если б Мария обучалась философии, то поняла бы, что горечь ее теперь стала оптимистична, ибо всякий оптимизм, даже всемирный, существует ради собственных интересов. Ничего, думала Мария,