2 страница
Тема
Моник возилась по мере возможности и по дому помогала, как отлежусь.

– Любопытный случай. И давно?

– Три месяца уже. Ей семнадцать стукнуло, и будто проклял кто или глаз чёрный наложил. Помогите, мсьё. Я отблагодарю, вы знаете.

– А живот у мадемуазель не болит? – спросил у меня мсьё Годфруа. – Вот тут, где утерус?

Он показал пальцем чуть ниже талии.

Щёки мои разгорелись, и я опустила глаза. Боже, как стыдно! О моём животе говорит посторонний мужчина…

– Да с чего бы! – всплеснула руками тётя. – Она у нас еще девица.

– Одно другому не мешает, – с хитрым прищуром ответил лекарь. – Так как, Абели? Болит?

Я отрицательно помахала головой.

– А сны видишь?

– Всегда.

– И сбываются?

– Бывает.

Он придвинулся ближе, изучая с неподдельным интересом.

– Скажи, Абели, вам сейчас старик встретился, ничего не почувствовала?

– Почему же? Будто иглами закололо, – я дотронулась до правого бока. – Здесь.

– Поразительно! У того ведь больная печень. А сейчас, милая Абели, сейчас что ты чувствуешь? Болит что-то?

– Зябко тут очень.

Тётушка с удивлением вскинула на меня глаза:

– Как же зябко? Жарищу ведь в окно несёт, словно черти двери в ад притворить забыли.

– Зябко, – упрямо ответила я.

– Ляг на кушетку, – велел он.

Я подчинилась.

Лекарь обхватил мою кисть пальцами и принялся ими надавливать поочередно, будто играл на дудочке. Закрыл глаза. Прислушался.

Мягкие у него были руки – как у женщины. Только тепла не давали, но и не забирали, словно ненастоящие. Или моя кожа не чувствовала, как прежде. Наконец, он сомкнул все пальцы на моём запястье, шепнул:

– Не бойся.

И вдруг тонкая игла легко, будто комар, вонзилась мне прямо над переносицей, между бровей. Я ойкнула, но возмущаться не захотелось, ведь несмотря на холод, мне стало хорошо, спокойно, словно не волновалась тётушка, словно за дверью не сидела служанка, у которой ныл локоть, что стукнула пару секунд назад. Словно не шелестели, как ветер, неясные тени в подвале. И в наступившей прохладной тишине, без чужих болей и эмоций, наконец моя голова перестала болеть.

Глава 2

Из забытья меня выдернул вкрадчивый голос мсьё Годфруа:

– Так что делать будем?

– Что скажете, мсьё, – живо ответила Моник. – Вот прям-таки что скажете, то и будем. Потому как жизни всё равно нету. Ни нам, ни ей.

– А если скажу её срочно замуж выдать? – хмыкнул лекарь.

– Да я сама хотела: не берут, – принялась сокрушаться тётушка.

– Что так? Девушка красивая.

И Моник тут же выложила всё как духу. В который раз… Ох, лучше б я ещё спала!

* * *

Так случилось, что я сирота при живых родителях. Мой папá – наследник старинного графского рода де Клермон-Тоннэр, встретил маман, когда той едва стукнуло восемнадцать, и был очарован. Зеленоглазой красавице польстило внимание дворянина, куда более богатого и куртуазного, нежели грубоватый муж-лавочник. Не задумываясь ни секунды, она укатила из крошечного городка с графом в Париж.

Там я и родилась в морозную февральскую ночь в доме на улице Ботрейи. Как говорила маман, на роскошной кровати под расшитым восточным балдахином в окружении целого сборища повитух. Балдахин этот я помню до сих пор: всё детство мне хотелось добраться до золочёной птицы на самом верху и дернуть её за хвост…

Граф потакал всем прихотям маман, нанял няню, горничную, кухарку, как настоящей госпоже, и даже пригласил к ней учителя танцев и манер. Мари Тома быстро и думать забыла о черни – своих родственниках на юге Франции, разве только младшую сестру Моник время от времени баловала вышедшими из парижской моды платьями и надоевшими шляпками.

Папа́ приходил к нам, даже когда его вынудили жениться во благо семьи на какой-то шл… – маман называла её так, что отец краснел и велел выбирать слова. Но Мари Тома не унималась и закатывала истерики, швыряясь в графа дорогой посудой. Нянька Нанон торопилась увести меня подальше, но лязг, звон и брань, какой позавидовали бы возницы и бродяги, слышались по всему особняку.

Граф терпел. А однажды узнал, что маман встречалась с дюжим мушкетером – весёлым усатым дяденькой, который с гиканьем возил меня по комнатам на спине, как боевой конь, а потом умыкал маман в комнату с балдахином и играл уже там с ней. Тоже с гиканьем. Папа́ впервые позволил себе поднять голос на маман, а затем отправил меня на воспитание в монастырь. Тогда мне было девять.

Пять скучных лет я провела взаперти, за неприступными стенами аббатства Сен-Сюльпис, где единственным развлечением для меня стали книги. Я с усердием посещала уроки домоводства, мечтая, что однажды стану хозяйкой небольшого уютного дома и посвящу себя будущему супругу и пятерым розовощеким деткам. Уж точно, как маман, фривольничать не стану…

В монастыре воспитывались девочки из хороших семей. Обо мне они то и дело перешептывались и придумывали небылицы. От невозможности рассказать все как есть, от того, что я не езжу никуда на праздники, не могу похвастаться подвенечным платьем прапрабабки и галереей портретов дедушек до десятого колена в родовом замке, я чувствовала себя униженной. Но сдаваться не собиралась: чтобы эти высокомерные девицы вкусили унижение хотя бы отчасти, я пыталась быть лучше них во всех предметах и в прилежании.

Честно признаюсь, жажду к шалостям я всё же испытывала, но скрывала проделки так умело, что это доставляло мне тайную радость. К примеру, когда тощую Франсуазу де Бовиль поставили на горох за разрисованную углём стену, я намалевала под кроватью цветок. Тоже углём. Да ещё и фигуру мужчины со шпагой впридачу. Он был похож на мушкетёра маман. Пусть моё творчество никто и не видел, одна мысль о том, что я сделала это и не была наказана так же, как заносчивая дочь баронета, придавала мне силы и чувство превосходства.

Маман навещала меня редко, а от папа приходили лишь записки через посыльного и деньги на моё содержание. Из родственников я только раз видела свою тетю Моник. Она была хохотушкой, и мне понравилась.

Монастырская жизнь окончилась так же, как и началась – внезапно. Однажды ночью меня подняли с постели и повели в приемные покои аббатисы. Там стояла маман в тёмном муаровом платье со шлейфом, как всегда одетая по последней моде и чрезвычайно красивая. Маман вдруг принялась целовать, обнимать меня и обливать слезами мою ночную рубашку, причитая, как тяжела её судьба и что она слабая женщина. Но вскоре маман устала от собственного представления и молвила совершенно спокойно:

– Абели, ты уже не дитя. Ты выросла и вполне справишься со своей жизнью сама.

– Что случилось, маман? – непонимающе спросила я.

– Твоего отца арестовали за вольнодумства. Я всегда знала, что он плохо кончит, – вздохнула маман и картинно отвернулась к окну – в свете лампад перья на её шляпе всколыхнулись, и жуткие тени пронеслись по стене. Маман продолжила:

– Имущество графа конфисковано, король