Я пошел прямиком домой, левой рукой придерживая штаны и пытаясь придумать, как объяснить маме, куда делась пуговица. Я ее так и не нашел. Правда, искал я недолго.
14 октября 1941 года
— Почему он не может пойти вперед на три клетки, а потом на одну вбок? — спросил я.
— Потому что такие правила, Миша, — ответил папа. — Конь может передвигаться на две клетки вперед и на одну вбок или на одну вперед и на две вбок.
— В шахматах слишком много правил, мне правила и в жизни надоели. Давай просто в шашки поиграем?
Папа оглянулся на маму — она сидела в кресле и штопала дыры в наших носках. Раньше мы покупали новые. Раньше мы много чего делали — например, гуляли по набережной, а теперь это запрещено. Лучшее место в Праге, и его у нас отняли.
Мама как-то почувствовала, что папа смотрит на нее, и подняла глаза от синего носка, с которым возилась. Пожала плечами.
— Миша! — Папа снова повернулся к кухонному столу, за которым мы оба сидели. — Предлагаю так: еще десять минут шахматы, а потом поиграем в любую игру по твоему выбору. Годится?
— Слишком сложно, — ответил я, пытаясь поставить одну свою пешку на голову другой. Разумеется, она упала и сшибла еще несколько шахматных фигур.
— Верно, — сказал папа, устанавливая фигуры на место. — Это очень сложная игра, очень. Но и очень красивая. И она тебя научит думать, а это…
Я пытаюсь вслушаться в его слова, правда пытаюсь, но почему-то не получается. А с утра, когда мы сговаривались с папой, что к четырем часам он будет дома и мы поиграем, я так радовался. Единственное хорошее во всех этих переменах — папа больше времени проводит с нами. Я-то рассчитывал поиграть в карты, во что-то, что у меня получается. Но последнее время папа хочет играть только в шахматы. А они слишком сложные.
— И почему, — перебиваю я папу на полуслове, — если король — самая главная фигура, он ходит только на одну клеточку? Что это за король, если он ходит почти как пешка?
Папа взял в руки ферзя.
— Хочешь, дам тебе фору? — Он отставил ферзя в сторону. — Буду играть без ферзя.
Была бы Мариэтта дома, вдвоем мы бы уговорили папу поиграть в карты, в марьяж — лучшую на свете игру.
Я тоже обернулся к маме, надеясь на ее поддержку, но мама сказала:
— Миша, знаешь ли ты, как играл футболист Ондржей Пуч…
— Антонин, — поправил я, тряся головой и закатывая глаза.
Папа встал и отошел к раковине. Наверное, попытается еще раз заварить чай тем пакетиком, который использует уже второй день.
— Знаешь ли ты, как играл футболист Антонин Пуч, когда только начинал?
— Как?
— Из рук вон скверно.
Папа засмеялся.
— Очень смешно, — проворчал я. — И что?
Вечно они вот так, вдвоем, берут меня в клещи.
— Миша, — сказал папа, возвращаясь к столу. — Когда я начинал изучать право, мне казалось, я тону. Не мог ни в чем разобраться. Готов был сдаться, и тут…
В дверь дважды резко постучали. Папа умолк.
Мама замерла с иголкой в руках. Я переводил взгляд с нее на папу и обратно и ничего не мог понять по их лицам.
— Открыть дверь? — предложил я.
Снова постучали дважды, громче.
Папа поставил кружку на стол. Подошел к двери и открыл. Два немецких офицера, не спрашивая разрешения, вошли в комнату.
— Карл Грюнбаум? — спросил старший.
Оба огромные. Папа им едва до подбородка. В одинаковых темно-серых мундирах, начищенные черные сапоги чуть не до колен. У каждого на груди черный железный крест и на кончиках воротника — по две разные нашивки. И на одной из нашивок у каждого — то ли две буквы S, но острые, как зигзаги, то ли две молнии.
Значит, эсэсовцы. Что они тут делают? И как их прогнать? На миг горло сжимается, я даже перестаю дышать. Стараюсь сглотнуть, осторожно, чтобы они не заметили.
— Да, это я, — отвечает папа, слегка наклонив голову.
Я чувствую, как тоже пытаюсь кивнуть, но голова не двигается. Сглотнуть тоже не получается, надо сначала откашляться. Но я решил лучше перетерпеть, задержать дыхание.
У задавшего вопрос на воротнике нашивка с тремя квадратиками по диагонали, почти как на игральной кости. У другого, молодого и еще более рослого, только один квадрат посередине. На фуражках у них, кажется, орел, а под ним — это я хорошо разглядел — череп.
Не поворачивая головы, младший офицер внимательно осматривает всю комнату. На мне его взгляд не останавливается. Будто я мебель, а не человек.
Я решил расставить аккуратно мои пешки, хотя они и так стояли в ряд. Попытался выдохнуть через нос, и на этот раз получилось. Заодно расхотелось кашлять.
— Пойдете с нами, — сказал первый офицер.
Я думал, папа что-то скажет, задаст вопрос, как-то отговорится. Он же самый умный на свете, а эти нацисты, хоть и здоровенные, с виду довольно-таки тупые. Почему он не предложит им сесть? Мы с мамой можем пойти прогуляться, а он пусть хорошенько с ними поговорит.
Но папа ничего не сказал, молча подошел к шкафу, снял с вешалки свой пиджак. Надел, поправил простой белый воротничок и завязал галстук. Все это время он смотрел на маму, но оба они молчали. Завязав галстук, папа несколько секунд постоял. Он просто стоял посреди комнаты, и больше ничего. Чуть ли не улыбался. Эсэсовцы с каждой секундой как будто росли во все стороны. И да, точно, это черепа у них на фуражках.
Я обернулся к маме. Иголка и нитка застыли в воздухе, мамины руки не двигались. Я хотел было сказать, что согласен играть с папой в шахматы не десять минут, а сколько он захочет, но тут папа сам сказал:
— Я готов.
Все трое развернулись и вышли. Папа — самым последним, он закрыл за собой дверь. Я слушал, как они спускаются по ступенькам. Почему я не слышал их раньше, когда они поднимались?
Шаги стихли.
— Что ж, — после долгого молчания заговорила мама. — С носками я разберусь потом. Хочешь… хочешь, сыграем в шашки?
— Куда пошел папа? — спросил я.
— Точно не знаю, — ответила мама. — Но, конечно… — Она отошла к раковине и налила себе воды. Попила и еще постояла там, спиной ко мне. — Конечно… — повторила она, возвращаясь ко мне, — он расскажет нам, когда вернется.
— Он попал в беду?
Мама провела пальцами по моим волосам, перебирая их, словно расчесывая. Она знает, что я этого не люблю.
— Что с ним будет?
— С чего ты взял, что он попал в беду? — спросила мама и отошла к шкафу, дверцу которого папа так и оставил открытой. Мама что-то задержалась там — странно, ведь она