2 страница
Тема
в нейтральных до стерильности странах (Скандинавия, Голландия, Швейцария) мы видим так мало искусства, а в странах, которые вечно лихорадит от войн и революций (Россия, Германия, Италия), какой арт-продукт ни возьми – ценность его ничтожна. Но не важно, мало искусства, плохонькое оно или вообще не искусство, – надо понимать, что оно лишь подмена сущностей, сублимация, если хотите. Есть лишь одно искусство – разрушить то, что мы привыкли называть искусством. Каждая написанная мною строчка убивает во мне художника. Каждая строчка – убийство или самоубийство. Я никого не хочу ни обнадеживать, ни вдохновлять, ни наставлять на путь истинный. Нужно просто быть. Мы не вдохновляем друг друга, не помогаем ближнему. Мы вершим свой холодный суд. Мне противна эта холодность. По мне, так либо великодушие горячего сердца, либо полное безразличие. Честно говоря, мне нужно больше, чем кто-либо может мне дать. Мне нужно все. Все или ничего. Это звучит безумно, но на меньшее я не согласен.

Нравится ли мне Франция? Она изумительна. Великолепна. Великолепна для меня, ведь это единственное место, где я могу заниматься любимым делом – убийством или самоубийством, – пока сражаюсь с очередной космической ветряной мельницей. Скорей всего, французу здесь не пишется, не дышится, не хватает кислорода. Но я не французский писатель. Мне вообще отвратительна мысль о национальной принадлежности писателя – французского, немецкого, американского или русского. Это же полный ужас. Я космологический писатель, писатель-космополит, и, разорвав свои оковы, я скажу миру (как Творец всего сущего): «Мир! Ты прекрасен!» При этом я отдаю себе отчет, что, поступая так, как поступаю, я рискую свернуть себе шею. Уверен, меня сожрут с потрохами. Со временем мне даже расхочется быть космологическим писателем, я должен быть прежде всего человеком. Но для этого предстоит совершить не одно убийство.

Каждый, кто хочет стать хорошим французским писателем (или плохим), или (хорошим или плохим) немецким писателем, или (хорошим или плохим) русским писателем, кто хочет зарабатывать себе на хлеб, врачуя души больных своих соотечественников, участвует в извечном фарсе, который человечество разыгрывает с начала времен. Такие писатели, а других у нас нет, – вши, которые не дают нам познать ни рая, ни ада. Они удерживают нас в предбаннике чистилища, где мы ожесточенно чешемся, с остервенением, исподтишка, чтобы никто не увидел. Даже если земля вдруг стронется со своей оси, эти парни нас не выпустят. Каждая великая личность исполнена предательства или ненависти, любви или отвращения. Есть предатели рода, страны, есть вероотступники, но никак нам не удается взрастить настоящих предателей, предателей человечества, а нам нужны именно они. Шансы ничтожны, я знаю. Я говорю об этом лишь для того, чтобы показать, откуда ветер дует.

Человеку нужны небеса или преисподняя, где он бы смог состояться и самовыразиться, прежде чем попадет в рай собственного изготовления – крепкий воздушный замок, а не материальная утопия, о которой грезит большинство, – в межзвездное королевство, где можно летать по орбите с великолепным безразличием. Данте – лучший из картографов души, которых когда-либо рождала Европа, все ясно как день, выбито черным по белому. Но с Дантовых времен не только Европа, но и вся вселенная перешла в новое духовное измерение. Человек остался центром вселенной, но, растянув ее до катастрофических пределов (ученые обещают, что вселенная и вправду разлетится), стал практически невидим. Искусственные крылья не помогают, искусственные глаза тоже, лифт или сублимированная кормежка – тем паче. Эту чертову вселенную надо разобрать по кирпичику и собрать заново. Переустроить каждый атом. Хотя возможно, что сидеть на попе ровно и дышать носом, практикуя дыхательную гимнастику, лучше, чем палить друг в друга из пушек. Как ни странно, когда ничего не делаешь, плывешь по течению, предаваясь праздности и размышлениям, все начинает как-то устраиваться само. Но при мысли, что Оно устроится без нас, а когда устроится, мы можем утратить свою свободу, мы впадаем в панику. Свобода, да что там, только лишь мысль о свободе, – вот что страшит нас более всего. Свобода означает внутреннюю точность, как в швейцарских часах, и бесшабашность. Свобода – это радость и невозмутимость, коих нынче не существует. И кому это надо? Только дуракам, конечно. Поэтому мы цепляемся за остатки здравого смысла, впиваемся друг в друга и кусаем, кусаем. Чем хуже, тем лучше. Мир! Ты прекрасен!

С начала времен, одну великую цивилизацию за другой, мы живем как паразиты. Раз в тысячелетие появляется Тот, Кто не Паразит, и тогда начинается еще более адский ад. Этот некто – Человек, он мертвой хваткой вцепляется в этот мир, и хватку его никак не разжать. Здравомыслящим особям хватает соображения, чтобы тут же заклеймить такого «психопатом». Но здравомыслящим особям куда интересней изучать устройство этой мертвой хватки, чем применять ее. Никогда не мог понять этого интереса. Это все равно что изучать боевое искусство для того, чтобы получить удовольствие, когда вас уложат на лопатки.

Что же из этого следует? Следует то, что искусство жить предполагает созидание. Любые арт-объекты – ничто. Это осязаемое и зримое выражение образа жизни, пусть не совсем безумного, но весьма далекого от общепринятого. Эта разница лежит в поступках, в волеизъявлении, в личности. Для художника отождествление себя со своей работой смерти подобно. Он должен уметь презирать не только творения своих предшественников, но и свои собственные. Он должен быть художником вне времени, всегда, в итоге перестать быть художником вовсе и самому стать шедевром.

А к упомянутой дыхательной гимнастике очень рекомендую присовокупить ртутные обертывания – на какое-то время.

Макс[2]

Есть люди, которых вы сразу начинаете называть просто по имени. Макс – один из них. Есть люди, которые сразу притягивают к себе – не потому, что они вам нравятся, а потому, что терпеть их не можете. Ваша неприязнь столь глубока, что возбуждает любопытство; вы вступаете с ними в общение снова и снова, чтобы лучше узнать их и пробудить в своей душе сочувствие к ним, которого на самом деле нет. Вы что-то делаете для них, но не из доброго к ним отношения, а потому, что страдания их вам непонятны.

Я помню тот вечер, когда Макс остановил меня на бульваре. Я помню, какую антипатию вызвало во мне его лицо и вся манера держаться. Я очень спешил в кино, когда эта бесконечно печальная еврейская физиономия возникла прямо передо мной. Кажется, он попросил у меня огонька или что-то в этом роде – не важно, так как было ясно, что это лишь предлог. Я сразу понял, что он собирается изложить мне повесть скорби, но я вовсе не хотел ее слушать. Я