За этим возбуждением последовал глубокий упадок духа. Но вдруг Игнатий как бы пробудился от тяжелого сна. Он вспомнил о замечательном опыте, который некогда получил в замке Лойола в то время, когда в его уме проносились то светские, то духовные планы на будущее. Как тогда, он и теперь пришел к выводу: мысли, смущающие и подавляющие душу, исходят от дьявола. За этим умозаключением немедленно последовало решение никогда не упоминать на исповеди о давно уже отпущенных прегрешениях. С этого момента он почувствовал себя свободным. Борьба была закончена: среди мук родился новый человек.
Впоследствии ученики Игнатия любили сопоставлять религиозную эволюцию Игнатия с религиозной эволюцией Лютера. Действительно, параллель между моральной борьбой Игнатия в келье доминиканского монастыря в Манрезе и моральной борьбой Лютера в Виттенбергском монастыре очень поучительна. Обоих ввергает в глубокое смятение, в сущности, одно и то же — потребность получить личную уверенность в прощении грехов. Обоим в этом душевном состоянии бессильны помочь утешения и благодать церкви. Но Игнатий не потрясен, как Лютер, до глубины души сознанием этого бессилия. Он ни на минуту не сомневается, что священник облечен властью отпускать грехи. В спокойные моменты он ясно сознает неосновательность своих мучений. Игнатий видит в них не естественное последствие своей виновности, а болезненное и ненормальное состояние, вмешательство посторонней силы, которая овладевает им против его воли. Поэтому мир возвращает ему не фраза из Священного Писания, как Лютеру, а умозаключение, что его угрызения исходят от дьявола. Это заключение с первого взгляда кажется чем-то совершенно произвольным; оно представляет собой предположение, которое принимают потому, что его хотят принять, а не убеждение, которому подчиняются потому, что вынуждены подчиниться. Однако Игнатием эта мысль овладела с силой убеждения: она была лишь следствием того общего мировоззрения, в атмосфере которого он вырос.
Поэтому не следует удивляться, что и впоследствии решения и убеждения Лойолы определяет не Писание, как у Лютера, а видения и озарения. Видение заставляет его снова есть мясо; целый ряд видений раскрывает ему тайны католических догматов и заставляет его реально переживать эти догматы. Так, Троицу он созерцает в форме трехструнного клавикорда; тайну создания мира — в форме чего-то неопределенного и легкого, испускающего блестящие лучи; таинственное сошествие Христа во время евхаристии — в виде световых лучей, спускающихся на дары в тот момент, когда их поднимает молящийся священник; человеческую природу Христа и Деву Марию — в форме тел ослепительной белизны; Сатану — в виде чего-то змеевидно сверкающего, подобно «тысячам таинственно мерцающих глаз».
Позднее эти видения иногда повторялись. Так, особенно часто до конца своей жизни он созерцал Христа в образе «чего-то большого, круглого, блестящего, как золото» или в виде «солнца»; он нередко видел также Троицу в форме «огненного шара», Святого Духа — в форме ослепительного пламени, Бога Отца и Деву Марию. Реже он слышал голоса. С ним часто случались «озарения», то есть состояния особенного возбуждения чувства и особенного просветления разума, не сопровождавшиеся видениями. Подобное озарение он испытал однажды в Манрезе, когда сидел погруженный в размышления у подножия креста на берегу Кардонера, устремив глаза в глубину ущелья, где бушевала река. Много тайн веры и науки стали тогда для него сразу ясными и светлыми, и позднее он утверждал, что все его занятия не дали ему столько познаний, сколько эти несколько кратких мгновений. Однако он не мог указать, какие именно тайны раскрылись ему в этот момент. От них у Игнатия осталось лишь смутное воспоминание, чудесное впечатление, как будто в это мгновение он был «иным человеком с иным умом».
Сам Игнатий называет видения в Манрезе «уроками катехизиса, данными самим Богом». Позднее они продолжали посещать Игнатия всякий раз, когда он чувствовал потребность в утешении или должен был принять какое-нибудь серьезное решение. Он никогда не сомневался в реальности этих откровений. Игнатий прогонял Сатану палкой так же, как бы он сделал с бешеной собакой. Он беседовал со Святым Духом, как будто бы видел его собственными глазами; он предоставлял все свои решения на одобрение Бога, Троицы, Мадонны и в момент их появления плакал от радости. В эти моменты Игнатий испытывал предвкушение небесного блаженства. Перед ним раскрывалось небо. Божество склонялось к нему в ощутимой, видимой форме, открываясь во всей своей полноте, силе, величии, милосердии. Поэтому неудивительно, что Игнатий почувствовал необходимость записать все эти видения в виде книги, наподобие древних пророков. Он идет даже гораздо дальше древних визионистов и точно отмечает дни и часы, так же детально описывает ход своих видений!
Историк не может ограничиться одним описанием этих переживаний; он должен попытаться дать им критическое объяснение. Большей частью мы имеем дело со световыми явлениями, которые сами по себе допускают самые различные интерпретации. Очень часто, по-видимому, это обычная игра солнечного света, которую может уловить всякий наблюдатель. Иногда это фантастические галлюцинации, какие могут испытывать самые обыкновенные люди в моменты сильнейшего возбуждения. Во всяком случае, значение, которое придает им Игнатий, всегда является результатом произвольного выбора и всегда обусловлено тем обстоятельством, что воображение Игнатия всецело живет среди представлений католической догматики. Это отчасти раскрывает нам секрет личности Игнатия. Мы имеем дело с душой, которая еще целиком живет в атмосфере средневековых концепций, которая во всяком непредвиденном душевном движении видит воздействие добрых или злых духов и всякое необыкновенное ощущение принимает за чудо.
Перед нами мистик и визионист, но мистик и визионист совершенно особого рода, визионист, которому удалось подчинить порывы своего воображения дисциплине своей железной воли и