Обо всем этом мы узнали от Григория Юрьевича Захарьина, который прискакал в Воробьево в одиночестве, без шапки и в кафтане изодранном. Он рассказал и о речах подстрекательских и прямо указал на Шуйских, что-де отыгрываются они за недавний позор, а мы с ним согласились по давней нелюбови к этому роду. О, как мы были слепы, как наивны! Только теперь я ясно читаю те давние события! То не Шуйские были, хотя и без них, конечно, не обошлось, те любой дырке затычка, любой затычке молоток. То Захарьины в первый раз принялись воду мутить, обидно им стало, что царь Иван обошел их в пользу Глинских, не захотел давать новой родне первенства над старой. И решили они одним ударом уничтожить всех Глинских и самим занять все ближние места возле царя. Полугода не прошло, как их из грязи вытянули, и вот те на!
Ночь прошла в волнении, но на следующий день, видя, что все идет своим чередом и бунт не разрастается, мы немного успокоились. Иван никаких действий не предпринимал, да и затруднительно было что-либо предпринять. Стража государева была тогда невеликой, а бояре и дети боярские со своими людьми бросились свои имения в Москве спасать, а иные, у кого их не было или не осталось, те попрятались. На третий же день, утром, увидели мы толпу преогромную, ползущую из Москвы по дороге Калужской к Воробьевым горам, и другую толпу, пылящую со стороны Драгомилова. Иван ободрился: «То народ мой одумался и вины свои несет!» И мы вместе с царицей возликовали и вознесли благодарственные молитвы. Но тут донеслись до нас крики: «Глинских! Глинских давай! На плаху! И Анну, ведьму хвостатую! В огонь ее!» — и чуть позже увидели мы лица озверелые, руки, воздетые с дрекольем, а где и с пищалями.
Судачили потом, что царь Иван тогда испугался и лишь молился истово, с жизнию прощаясь. Камень стопудовый на те языки! Как мог Иван испугаться, тем более толпы смердов и холопов?! Он, сильный и могучий, он, помазанник Божий?! Я знал брата, как никто, и я всем скажу: не было страха в сердце его. А что до молитв истовых, то к кому и обращаться ему в такую минуту, как не к Отцу своему Небесному? За тем лишь токмо, чтобы вразумил он неразумных и оборонил бы его от гнева неправедного. И ведь оборонил!
Если кто и испугался, так это я, недостойный раб Божий. Признаюсь как на духу, что не был я уверен, что благодать Божия, брата моего осеняющая, и меня защитит, за грехи мои тяжкие, потому и молился тихо в светелке на верху дворца, к встрече с Господом себя приуготовляя да в окошко поглядывая. А толпа уж ворота топорами порубила и разлилась по двору, большая часть занялась привычным грабежом амбаров, кладовых и конюшен, а другая к самому терему подступила, криками богопротивными себя распаляя.
И тут на крыльцо выскочил Сильвестр с крестом в поднятой руке и как закричит страшным голосом: «Назад! Прокляну! Видение мне было! Мор пойдет! Чресла засохнут! Нивы градом побьет! Глас Божий! Трубный! На колени! Назад! Проклятие!»
Смешалась толпа, остановилась, а тут и Алексей Адашев с братом Даниилом и остатками стражи государевой подоспели, да две пушечки с ними. Жахнули в упор, проредили толпу. И побежал прочь народ московский, а иные тут же на колени становились, и винились, и головы покаянно клали на бревна от разметенных амбаров.
Иван же продолжал молиться, вознося теперь Господу благодарность за счастливое избавление. А потом вышел просветленный на крыльцо, попенял кротко москвичам за их бунт и явил царскую милость: головы по дедовскому обычаю велел отрубить лишь каждому десятому, а остальных простил и отпустил с миром. И возликовала Москва, славя мудрость и справедливость царя.
Но Иван более никогда тем крикам славословящим не поддавался — не веселили они его сердца. С детства нашего мы любили народ русский, не зная его. Но вот столкнулся Иван впервые с народом своим лицом к лицу и ужаснулся ярости его, и омрачилась душа его. Не убоялся он народа, но веру в него потерял. Впредь, превознося народ русский, и клянясь его именем, и награждая его в дни торжеств, Иван лукавил перед совестью своей, но Бог — он все видит! Неисповедимы пути Господни, но, быть может, и за то лукавство тоже покарал Он его, сокрушив его ум и душу.
* * *
С того дня еще сильнее прилепился Иван душой к Алексею Адашеву и Сильвестру, единственным, не бросившим его в трудную минуту. Каждый вечер запирался Иван с ними и обсуждал дела государственные. Присоединялся к ним и Андрей Курбский, лишь только в непрестанных ратных делах его наступало временное затишье и он мог приехать в Москву. Со временем Иван привлек в эту маленькую думу князей Воротынского, Горбатого, хоть и Шуйского, Морозовых, Михаила, Владимира и Льва, Курлятова и некоторых Других немногих числом. Отныне в этом узком кругу обсуждались и решались все вопросы, а большой боярской Думе оставалось лишь молча со всем соглашаться. Захарьины, раздосадованные тем, что их вновь обошли, пустили название: постельная дума, имея в виду, что заправляет там всем Адашев, постельничий царя. Бояре название подхватили, посмеиваясь: вам бы, Захарьиным, лучше помолчать, всем известно, что в постели сестрица ваша куда угодно государя нашего направит. Правда же была в том, что собирались действительно в спальне царской и Иван часто лежал на постели, отдыхая от тяжких дел. Много позже Курбский в своих злолживых писаниях назвал эту ближнюю Иванову думу Избранной радой, но мы тогда таких слов не ведали.
Меня же не приглашали, вероятно, из-за юных моих лет. И шатался я без дела по дворцу, лишь изредка пробираясь коридорами тайными послушать, о чем там говорит Иван со своими советниками новыми. Но долго я не выдерживал — говорили они о вещах скучных, да и трудно слушать, стоя в темноте, не видя лиц, а главное, не имея возможности вставить хоть одно словечко! Так, намаявшись, пошел я по примеру брата к митрополиту и пал ему в ноги.
— Владыка, направь меня! Имею желание горячее помочь брату в его делах великих, но не знаю как, ибо не обучен ничему и душу имею робкую, — так я начал, христианское смирение показывая, и тут же, научившись кое-чему у брата, преподнес