7 страница из 28
Тема
А мы живы. И несем память своих мучений.

– Дед, объясни, почему я, почему мой крошечный дом должны нести ужасное бремя страданий за давно нарушенный завет? Разве я виновата?

– Нет, Суламита, твоей вины нет. Когда ты родилась?

– Девятого тишри 5708 года.

– Видишь, как давно мы пришли! Дом твой – каменный стручок на усохшей ветке сгоревшего дерева. И сама ты – зеленый листочек с дубравы Мамре. Не ищи простых объяснений, отбрось пустые слова. Ты – живая нитка вечной пряжи, протянутой сюда из нашего мира.

Тающая темнота клубилась в окне. Дед замолчал. Теперь он будет молчать долго. Я встала с постели, прошла через комнату, и холодный пол нервно ласкал босые ноги. Уселась на подоконник и стала смотреть в пустой колодец двора. Угольная чернота ночи выгорела дотла, и со дна поднимался серый рассветный дым. Надсадно шипела где-то недалеко поливальная машина. Зябко. Я видела пролетающий над домом голубой ветер, он нес меня на себе, трепещущий зеленый листочек.

И, закрыв глаза, слушала тонкий звон приближающегося света.

– Суламита! – шепнул дед.

– Что, дед?

– А почему он так смеялся, глядя на меня?

– Его рассмешил твой картуз, твои пейсы, твое пальто, застегнутое, как у женщин, на левую сторону.

– Да-а? – озабоченно переспросил дед, подумал немножко и спросил ласково:

– Суламита, дитя мое, может быть, им не надо показывать меня?

Я слезла с подоконника, подошла ближе и посмотрела ему в лицо, и глаза его были в моих глазах. Блекло-серые, выгоревшие от старости. Девяносто четыре года. Какой он маленький! Сухие неподвижные губы.

– Дед, как же мне не показывать им тебя? Я последний побег твоей усохшей ветви. Ты – начало, я – конец, ты – память моя, а я – боль твоя, ты – разум мой, а я – око души твоей. Дед, ты – это я. А я – это ты…

3. Алешка. Сговор

Они жили в старом пятиэтажном доме, где-то за Сокольниками. Кажется, этот район называется Черкизово. А может быть, нет – я плохо разбираюсь во всех этих трущобах. Человеку, который здесь родился, не стоит на что-то надеяться – его жизнь всегда будет заправлена кислым тоскливым запахом нищеты.

Я шагал за Красным по темной лестнице и прислушивался к похмельной буре в себе, а Лева бойко, петушком скакал по ступенькам, и сзади мне видна была его тщательно зачесанная лысинка – белая, ровная, как дырка в носке. Он мазал свои волосенки «кармазином», и запах этой немецкой дряни пробивался даже здесь – сквозь кошачью ссанину и тухлый смрад плесени и пыли. Интересно, хоть какая-нибудь завалящая бабенка любила Леву? С ним, наверное, страшно спать – просыпаешься, а рядом в сером нетвердом свете утра лежит на подушке покойник. Тьфу! Нет, с ним можно спать только за деньги.

На двери было четыре звонковые кнопки с табличками фамилий, и Лева, близоруко щурясь, елозил носом по двери, отыскивая нужный ему звонок. Сейчас он был особенно похож на крысу, принюхивающуюся к объедку, и я думал, что как только найдет – сразу скусит пластмассовую кнопку. Но не скусил, а ткнул пальцем, дверь сразу отворилась, выкинув к нам на площадку обесчещенного папку – Петра Семеновича Гнездилова.

Я узнал его мгновенно, будто мы были сто лет знакомы, хотя, к счастью, я увидел его впервые. Бледное лицо, островытянутое, как козья сиська. Естественное благородное уродство сиськи было маленько попорчено толстыми роговыми очками.

– Здравствуйте, Петр Семенович. Моя фамилия – Красный, я с вами говорил по телефону. А это дядя Димы, известный советский писатель Алексей Епанчин…

– Очень приятно, читал я ваши юморески в «Литгазете» на шестнадцатой полосе. Приятно познакомиться.

Действительно, очень приятно, просто неслыханно приятно познакомиться с таким известным писателем с шестнадцатой полосы! Да еще при таких возвышенных обстоятельствах!

Но он вовремя опомнился и сказал с горечью и гневом:

– Жаль только по печальному поводу…

А нахалюга Красный, не теряя ни мгновения, прямо тут же на лестнице бодренько воскликнул:

– Ах, Петр Семенович, голубчик вы мой, разве все в жизни рассчитаешь – повод печальный, а может быть, радостью на свадьбе обернется!

И козья сиська глубокомысленно изрекла:

– Беды мучат, да уму учат!

Поволок нас Петр Семенович в комнату – по длинному, изогнутому глаголем коридору, забитому картонными коробками, деревянными ящиками, жестяными банками, цинковыми корытами, тряпочными узлами, бумажными пакетами и ржавыми велосипедами. Господи, откуда у нищих столько барахла берется?

– …Мы в квартире наиболее жилищно обеспеченные… все-таки две комнаты… хоть и смежные… обещают дать отдельную квартиру… – блекотал Петр Семенович, – я слышал его будто через вату, оглохнув от ужаса предстоящего разговора.

Ввалились в апартаменты наиболее жилищно обеспеченного, и белобрысая ледащая девка с пятнами зеленки на ногах порскнула в соседнюю комнату, откуда сразу раздался щелчок и гудение телевизора. Наверное, чтобы соседи не подслушивали.

Я сидел за столом напротив Петра Семеныча и почти ничего не понимал из того, что он говорил. А он и не говорил даже, а плевался:

– Ответственность… народный суд… родители отвечают… дочерь на поругание… девичья честь… моральная травма, не считая физической… моя дочерь…

Он плевался длинными словечками, липкими, склеенными в скользкие струйки, они шквалом летели в меня:

– Моральные устои… наше общество… тюрьма научит… мы, интеллигенты… нравственность… наша мораль… приличная девочка… законы на страже… моя дочерь…

Я пытался сосредоточиться, вглядываясь в его рожу, и – не мог. Меня почему-то очень отвлекало то, что он называл свою приличную девочку «дочерь», и наваждением билось острое желание попросить его называть эту белобрысую говнизу «дщерь» – я точно знаю, что такое бесцветное плоское существо надо называть «дщерь». Я не понимал, что мне говорит ее папка, потому что против воли все время думал про то, как ее насиловал Димка. Собственно, не насиловал – не сомневаюсь ни секунды, он ее «прихватывал». В чьей-то освободившейся на вечерок квартирушке набились вшестером-ввосьмером, и до одури гоняли магнитофон, и под эти душераздирающие вопли пили гнусный портвейн, и не закусывали, а подглатывали таблетки димедрола, чтобы сильнее «шибануло». И плясали, и плясали, а эта сухая сучонка елозила своими грудишками по нему, а он уже таранил ее в живот свои ломом, и ей это было приятно, она все теснее притиралась к нему, и он глохнул от портвейна, димедрола, музыки и этой жалобной плоти, которую и в пригоршню не собрать, а потом они – оба знали зачем – нырнули в ванную, заперли дверь, и долго, слюняво мусолились, пока он, разрывая резинку на ее трусах, запустил потную трясущуюся ладонь во что-то лохматое, мокрое, горячее, и для такого сопляка это стало постижением благодати, и остановить его могла только

Добавить цитату