Перво-наперво ее прическа… Создавалось впечатление, что даму стригли в аэродинамической трубе и со сверхвысокой для ее возраста, крейсерской скоростью. К тому же ее голова была словно бы слишком туго прикручена к шее, так что кожа на лице натянулась до предела, готовая лопнуть сию минуту даже при попытке улыбнуться. Признаю, что нос у нее был вполне ничего, тонкий, заостренный, с аристократической дугой. Помню, как отец показал мне однажды в книге об археологических раскопках изображение какой-то женщины-фараона, а может, это была просто подруга фараона, которая, по мнению отца, походила на его любовницу как две капли воды. Нефертити – так звали ту красавицу-фараоншу. Папаша мой действительно полагал, что у него роман с такой вот Нефертити. Фантазии ему было явно не занимать. Увидев ее тогда возле обувного магазина, я понял, что он имел в виду ее нос. Под носом, однако, был рот, который тут же перечеркивал ее единственное достоинство. Изнеженные губы, брезгливо дегустирующие самое дорогое шампанское и приемлющие лишь тончайше нарезанный лосось. Глаза у нее были почти грустные, очень большие и круглые, выражающие легкий испуг – будто она боялась, что в любой момент ее могут выгнать из магазина взашей, наплевав на все ее бабло. Нет, то, что я увидел, несомненно, успокаивало, но и, как это ни странно, слегка разочаровывало.
– Ну и шлюха! – сказал я по дороге домой, минуя сверкающие витрины торговой улицы.
Мама ничего не ответила, но, отвернувшись, боковым зрением я успел заметить, что она улыбнулась. В тот вечер за ужином я внимательно изучал лицо отца, неуклюжими движениями ковырявшего рыбный пирог, запеченный в ракушке. Я пытался представить себе, как его губы касаются осуждающего вдовьего рта, как прижимаются к нему и как изнеженные губы в леопардовом манто наконец сдаются.
На горячее был морской язык. Мама, как всегда, сама разделала рыбу, поскольку отцу это занятие было не под силу. Отец и еда – это вообще отдельная песня. Всякий раз он возится с едой с каким-то смешанным чувством страха и отвращения, пытаясь максимально оттянуть тот момент, когда в конце концов придется-таки отправить ее в рот. Он не дотрагивается до еды руками, пользуясь исключительно ножом и вилкой, – наверное, поэтому разделку рыбы он считает таким же страшным и грязным делом, как снятие швов со свежей ожоговой раны. Мама готовила совсем неплохо, по крайней мере из раза в раз она стремилась сделать нечто оригинальное, как, например, в случае с этими ракушками взамен обычной миски. Надо признать, что в настоящей ракушке блюдо выглядело в высшей степени профессионально. Нет, по брачному объявлению эти двое не сошлись бы никогда. Слишком очевидны были их различия. «Люблю вкусно готовить», – написала бы мама. «Питаю отвращение к еде», – охарактеризовал бы себя отец (если только эта еда обильно не сдобрена взбитыми сливками и сахаром, ведь именно на десерт был нацелен его жадный взгляд поверх всех этих ненавистных закусок и горячих блюд).
Вот и приходилось моей матери вечера напролет стряпать вхолостую, ведь из меня тоже едок не ахти какой. Я люблю бутерброды с яйцами, селедкой или солониной, но так чтобы тарелка лежала у меня на коленях, а я в это время читал бы комиксы по сто тридцать пятому разу или смотрел по телику какой-нибудь документальный фильм, в котором броневики с автоматчиками разгоняют мятежников. Звучит, наверное, странно – ведь я вовсе не хочу никакой войны, но такие фильмы меня успокаивают. Еда мне в охотку, только когда я чем-то занимаюсь, а не за общим столом, где приходится вести глупые разговоры, в то время как хочется, чтобы к тебе никто не приставал. И все же, чтобы не обижать мать, я часто притворялся гурманом. Любому ведь приятно иметь благодарную публику.
С отцом все было иначе. У него не получалось даже создать иллюзию благодушного застолья. Всем своим видом он показывал, что мыслями он где-то совсем в другом месте, отказываясь при этом обжигать язык о пышущие жаром изысканные разносолы, которые понапрасну подсовывала нам мать.
Когда она подала ему рыбное филе, он ткнул вилкой в отдельно лежащий желтоватый кусочек внутренностей, весь пронизанный тонкими сизыми прожилками.
– Это что? – спросил он.
– Это орган, через который проходит дерьмо, – сказал я.
Отец резко поднялся и вышел из комнаты.
– Ты куда? – спросила мама.
– Аппетит пропал, – сказал он и хлопнул дверью.
Такое случалось неоднократно. Вместо того чтобы выгнать меня из-за стола, он приносил в жертву себя. Я усмехнулся, нанизал на вилку рыбные внутренности с отцовской тарелки и одним махом закинул их в рот. Несмотря на мои ухищрения развеселить мать, она смотрела печально. В нашем доме был только один виноватый, и он прекрасно это знал: в случае скандала мать гарантированно приняла бы мою сторону, а я ее. Поэтому, трусливо улизнув из комнаты, он заранее вырывал у нас победу, на что, безусловно, и рассчитывал.
Помню, как я поплелся в свою комнату, пока мама убирала со стола. У нас в коридоре стеклянная стена, сквозь которую просматривается гостиная. Там он и сидел в своем кресле, почти в темноте, читая при свете лишь одной зажженной лампы. Было ясно, что он ломает комедию, дабы убедить весь мир, как он якобы увлечен книгой. Но поза, в которой он сидел, его выдавала. Так книгу не держат. Понятное дело, он был обижен. Никто на свете ни за что бы не поверил, что он читает. Скорее всего, он и сам не очень-то в это верил.
Лежа в постели, я думал о вдове в леопардовом манто, об ее уродливых лаковых туфлях и ультрамолодежной стрижке; потом я думал о маме, которая была гораздо моложе, привлекательнее и лучше ее, о маме, которая, играя роль, соглашалась на мучения и готовила при этом замысловатые яства для человека, который их даже не пробует. Я до чертиков разозлился и решил переключиться на что-то другое, иначе пролежал бы так всю ночь без сна, а назавтра в школе меня донимали бы вопросами, все ли у меня в порядке, а это еще хуже. Потому что у меня как раз таки все тип-топ (спасибо, что интересуетесь), а вот остальных без зазрения совести можно отправить на скотобойню. Прицельный выстрел с близкого расстояния прямо в голову, чтобы не рыпались