2 страница
всего как устойчивость ума, т. е. именно как ответ на вопрос: Как возможен разум? и если религия обещает эту устойчивость, то дело теодицеи – показать, что действительно эта устойчивость может быть дана, и как именно». В самом тексте «Столпа» Флоренский не объясняет, в каком смысле употреблено слово «Теодицея»: соотношение истины, справедливости и трепета жизни должны были передать лирические зарисовки, предшествующие каждому «письму»: «Я одинок, абсолютно одинок в целом свете. Но мое тоскливое одиночество сладко ноет в груди. Порою кажется, что я обратился в один из тех листов, которые кружатся ветром на дорожках». Суд свыше над всем миром застает жизнь в ее одиночестве, но ее трепет страха и благоговения уже слишком очевиден, чтобы быть одиноким.

Совсем иначе подходит к проблематике теодицеи Лев Шестов, философская позиция которого блестяще обобщена в стихотворении его внимательной читательницы Елены Шварц (1994):

Шестов мне говорит: не верьРассудку лгущему, верь яме,Из коей Господу воззвах,Сочти Ему – в чем Он виновен перед нами.Я с Господом в суд не пойду,Хотя бы Он… Наоборот —Из ямы черной я кричу,Земля мне сыплет в рот.Но ты кричи, стучи, кричи,Не слыша гласа своего —Услышит Он в глухой ночи —Ты в яме сердца у Него.

Совсем по-другому решил вопрос С.Л. Франк: опираясь на понятие Гуссерля о «жизненном мире», Франк заявил, что грех состоит из частных содержаний порока, тогда как общее содержание порока настолько вопиюще безобразно для добродетели, что она, как единственный жизненный мир Бога, обарывает порок только красотой Воскресения Христова.

В ХХ в. создавались и другие теодицеи, например, «Бог на скамье подсудимых: эссе по богословию и этике» (в русском переводе «Бог под судом») Клайва Стейплза Льюиса, сборник статей на случай, в котором он возвращается к лукиановской постановке вопроса. Сквозной вопрос этих статей – как возможно добро, когда множество других общественных идеалов, таких как Правда или Прогресс, и претендуют быть источником добра, а не религия. Льюис показывает, что добро Прогресса может быть прекрасным, но оно никогда не бывает до конца оправданным – оно слишком путается в своих показаниях, тогда как Бог всегда первым приходит на суд.

Но вернемся к Лейбницу. Его книга вышла в 1710 г. в Амстердаме, славившемся вольностью литературных нравов и готовностью обсуждать любые новинки мысли. Лейбниц, предназначая издание для голландских типографов, рассчитывал именно на общеевропейский резонанс: что книга попадет в самый нерв всеевропейских дискуссий. В Амстердаме были сильны традиции филологического стоицизма, восходящего к Юсту Липсию, – противопоставления христианскому конфессиональному многообразию тогдашней Европы, бесконечным выяснениям отношений между католиками и протестантами, единой этики честности. Новый стоик должен был блюсти спокойствие, добиваясь юридической ясностью своих поступков обезвреживания зарядов ненависти в окружающем его мире. Но именно филологический стоицизм, переходящий в методологический скептицизм, и стал первой мишенью Лейбница. Для Лейбница такой стоицизм мог помирить горожан в городе, но уже невозможно мерить цивилизацию городами, если мир тесен, если книга, вышедшая в Амстердаме, через несколько дней оказывается в Париже. Значит, механика большой политики сильнее любого ясного самоотчета, и нужна другая философия, не философия филологов, но философия изобретателей и стратегов, способных поразить весь мир.

Лейбниц противопоставлял стоической честности свою психологическую теорию «малых перцепций», тех незаметных для самого человека действий сознания, которые не позволяют говорить о нашем свободном выборе как области нашего контроля. Контролировать нас может лишь то, что над нами, те законы, которые не выводятся из наших временных договоренностей. Задача философа – понять, как недостаточность даже самых лучших законов раскрывает нам в разрыве бытия высшие, но столь же недостаточные законы, оправданные и тем самым исправленные только высшей волей Бога.

Первым поводом к написанию «Теодицеи» стал выход в 1697 г. «Исторического и критического словаря» Пьера Бейля. Бейль поставил вопрос: не будут ли честные атеисты, никому не чинящие обид и проповедующие терпимость, лучше пьяного Ноя, похитителя чужой жены Давида и грозящих казнями пророков? Конечно, среди атеистов много дурных людей, но беда в том, что мы не можем прославить героев веры: если лучшие верующие обманывают как Иаков, лукавят и доходят до отчаяния как Соломон, отрекаются как Петр, то что говорить об остальных верующих.

Лейбниц сразу же оспаривает этот аргумент: по-настоящему верующий человек бывает яростным и слабым, но он не бывает ленивым. Он может нырять в волну большого времени и кувыркаться на ее гребне, но он никогда не будет длить время так, что ему просто расхочется делать зло – зла в мире от прекращения злых желаний одного индивида намного меньше не станет. Честный атеист не совершит преступления, но запертый в тесных понятиях необходимости, он не научит окружающих той кротости, которая одна позволяет воздержаться от преступлений. Он не совершит сам убийства и даже обмана, – но кто знает, как сработает распространившаяся среди людей вера в необходимость, когда она вдруг отпустит на волю все человеческие страсти.

Для Лейбница в конце концов единственное настоящее преступление – леность ума. Ленивый ум не принимает Бога, потому что ему проще счесть все события происходящими сами собой, тогда как самоопределяться в свободной деятельности, подражая Богу, он не хочет. Природа ведет себя лучше: она подражает сама себе, раскрывая собственную щедрость любому непредвзятому наблюдателю. Художник, подражая природе, учит этой непредвзятости. А философ или богослов должен показать, как самая страстная мысль может найти в себе основание любви. Подражание всемогуществу Божию и называется словом любовь, подражание вечности Божией называется смирением, а подражание мудрости – терпением. Сам Бог мудр, и потому терпеливо ждет, чтобы вещи начали ему подражать. Вещи начинают это делать, и становятся «автоматами», иначе говоря, срабатывают: животные срабатывают своими инстинктами, своим желанием жить, растения – своей скромностью и яркостью, небо – ширью убедительного горизонта, земля – теплом, которого хватит на любое число семян, так что жизнь непременно пробудится в бездушной материи. Так из совокупности автоматизмов и возникает душа: то чудо щедрости, которое признает всякий, кто не признает ни одного другого чуда.

Вера бывает различной. Суеверие всегда проваливается в собственную неопределенность: думая объяснить мир, суеверный человек объясняет только свой страх перед миром. Вера, наоборот, прорывается в способность мира уже быть, в способность вещей уже оказаться вещами, прежде чем разум выдаст им об этом подтверждающий документ. Именно из такой веры и исходит Лейбниц, в канун трех стройных частей его опытов.

В первой части Лейбниц говорит о том, что как высшее доступное человеку созерцание – созерцание самого созерцания, так и высшее доступное Богу бытие – это предел всяческого бытия. Поэтому всесовершенство Бога вовсе не исключает его динамику, но это не динамика случайных изменений, а динамика уже