2 страница
тут же вынес его в коридор, чтоб им могли пользоваться все жильцы. Это был, конечно, с его стороны весьма широкий жест и убедительный фактор в подтверждение мнения соседей о значимости папы для страны в глазах соседей, вызывавший пиетет и вместе с тем явную оторопь скрытных недоброжелателей нашей семьи, таких, в частности, как все та же сумрачная чета Моисеевых.

А у нас во дворе,

где я нечасто, но все же появлялся (мама, ясное дело, возражала, зная вполне хулиганские нравы того времени и нашего двора в частности), так как там после уроков играли мои друзья-одноклассники Вовка Орлов и Лешка Рогов.

Среди дворовой братии я был, пожалуй, единственным евреем (остальных, живущих в нашем доме, родители не пускали во двор ни под каким предлогом). Однако меня, чужака, как это ни странно, практически не донимали по национальному вопросу.

Нет, были, конечно, какие-то изначально слабые попытки вывести меня из себя и уколоть мое самолюбие такими, например, репликами, произносившимися, естественно, сильно картаво и с особенной распевной интонацией:

— Абга-ам, а ты ку-го-чку хо-чешь?

На что я отвечал:

— Хочу, конечно, а ты?

…И тому подобное.

Но пару раз, наталкиваясь на мою спокойную реакцию, тем более я никак не картавил и не говорил нараспев, постепенно отставали.

А проявлять какую-либо агрессию по отношению ко мне, в том числе и физическую, побаивались. Но боялись, конечно, не меня: я был довольно хилым пацаном и слыл явным «маменькиным сынком».

А опасались они моего защитника — соседа Шурика, сына той самой портнихи тёти Нюры, который по старшинству (я года на три был моложе его) взял меня под свое покровительство, сказав своим дворовым корешам (мама считала их всех хулиганами, что было вообще-то недалеко от истины), что, мол, «этого малого не трожьте, нормальный мой сосед».

Мама наставляла меня держаться от дворовой компании подальше, я и держался, но «крыша» со стороны Шурика давала мне во дворе некоторую дополнительную степень свободы и всерьез гарантировала от нежелательных цепляний извне.

В школе

Что касается школы № 254 Дзержинского района, то моральная обстановка в те годы в ней была, на мой взгляд, довольно здоровая, ни о каких разборках на межнациональной почве и даже намеках на них, а тем более попыток антисемитских проявлений лично я тогда знать не знал и даже вовсе не задумывался над этой проблемой. В нашем классе «А» во все годы учебы, как я теперь понимаю задним числом, была чуть ли не треть учеников-евреев. Причем я, например, даже не знал тогда, что они евреи, несмотря, казалось бы, на такие типичные их фамилии, как Рабинович, Спектор, Розенфельд, Берман, Шнейдер… И никому в голову не приходило акцентировать на этом обстоятельстве свое внимание, никаких нездоровых ассоциаций ни у кого, похоже, это не вызывало. Как и то, что были, помню, евреи и среди наших учителей. Например, суровая и громкая математичка Мария Абрамовна, полная черноволосая дама, с трудом носившая свое грузное тело с объемистой, вот-вот грозившей вывалиться из выреза на пуловере грудью, обладавшую очень строгим, доходившим в отдельные минуты до визга голосом, становящимся чуть ли не нахальным, даже базарным, и легко награждавшая проштрафившихся учеников остроумными, как ей казалось, прозвищами, и вправду порой такими хлесткими, что они потом приклеивались к ребятам надолго. Обращалась, к примеру, к своему любимцу и способному к математике, но очень рассеянному Лёвке Сигалу так: «Ну ты, Лёва из Могилёва, соберись наконец и ступай к доске!»

Был еще учитель-еврей — плотный мужчина средних лет, с круглой курчавой головой, но странный такой, вечно красневший от смущения, не знавший как себя с нами вести, преподаватель психологии по имени Юзеф Аронович. С первого же его появления наш остряк Марик Спектор, знаток истории русской охранки, окрестил психолога обидным прозвищем «Азеф Аронович»… Учитель оказался совсем незлобивым и ангельски терпеливым человеком, производившим, однако, такое впечатление, будто он попал против своей воли в какое-то абсолютно чуждое ему пространство, то есть явно не в свою тарелку, которой являлась в его глазах эта кошмарная школа с ее неуправляемыми, вполне сумасшедшими учащимися. Чем мы, жестокие подростки, прекрасно научились пользоваться, устраивая на уроках несчастного психолога настоящие бои с гонками по всему классу на партах-танках и, естественно, сопровождавшимися воинственными возгласами типа «Вперед!», «В атаку!», «За Родину!!!», решительно наступая не только друг на друга, но и на бедного, прижатого к доске Юзефа Ароновича, молча взиравшего на всю эту вакханалию в полнейшей растерянности и никак не решавшегося её прекратить и приступить наконец к изложению материала собственно психологии, непонятного нам и, на наш взгляд, бесполезного предмета.

Литературу и русский язык у нас преподавали несколько учителей, в том числе загадочный Борис Наумович, всегда очень элегантный не по тогдашним советским представлениям о школьном педагоге, какой-то чуть-чуть западный, бледнолицый с вечно печальными глазами мага и ярко очерченным ртом с несколько брезгливым выражением. По слухам, он и сам был человек пишущий, поэтому, вероятно, именно ему педсовет поручил вести редколлегию школьной стенгазеты.

А испанский и, по совместительству, немецкий языки преподавал молодой, изысканно франтоватый, чуть ли не «стиляжного» вида, в светло-сером модном пиджаке с двумя шлицами, шейным цветастым кашне и непременным платочком в боковом кармашке Семён Михайлович (только через много лет, когда мы с ним случайно сблизились и подружились, я узнал от него, что Семён Михайлович оказался по паспорту не столько Семёном Михайловичем, сколько Соломоном Мовшевичем, перевел и опубликовал на русском несколько испанских романов и в конце семидесятых, женившись на знаменитой советской скрипачке, уехал с ней жить в Германию).

Словом, в мои школьные годы обстановка в среднем учебном заведении № 254 была вполне толерантной. И даже в мрачные дни начала 1953-го, когда в СССР набирало силу инспирированное властями «дело врачей-отравителей», в числе которых большинство «убийц в белых халатах» было с еврейскими фамилиями, в школе нашей это эпохальное событие как-то обошлось без реагирования. То есть тогдашняя ситуация в школе, как помнится мне, семикласснику-еврею, ничем особенным не запомнилась: никого из педагогов-евреев под это «дело» вроде не уволили, никак публично не клеймили ни на каких известных мне собраниях, все они благополучно продолжали работать с нами в школе в прежнем качестве и в дальнейшем. И уж среди учеников класса тоже не могу вспомнить как в связи с «делом врачей», так и после разоблачения подонков, спровоцировавших эту кампанию, никаких антисемитских проявлений с чьей бы то ни было стороны. Вот уж действительно пронесло.

Конечно, в то страшное время «дела врачей» внутри моей семьи я стал замечать некоторое необычное напряжение: родители чаще обычного при моём и брата появлении в комнате