Совсем недавно арестовали большую группу украинских писателей, которых я лично знал. Честнейшие советские патриоты, они сражались на фронтах гражданской войны за советскую власть, а затем трудились на ниве литературы. Олекса Влизько, Григорий Косинка, Дмитрий Фалькивский… В один день их обвинили «врагами народа» и казнили. Бросили за решетку молодого еврейского прозаика Абрама Абчука, участника гражданской войны Хаима Гилдина за то, что он имел неосторожность в одном из своих стихов написать, что в сельсовете на стене висел портрет Сталина, неумело нарисованный самодеятельным художником.
Люди жили в постоянном страхе. Не спали ночами, ждали… сами не зная чего.
Я тоже потерял покой. Все мне было не мило. Забросил учебу, перестал писать, не мог взять в руки перо. О чем бы ни подумал, возвращался к мысли: мы живем в страшное время. А по радио по утрам звучала одна и та же песня: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»
Наш институт напоминал дом, откуда только что вынесли покойника. Студенты и преподаватели ходили как в воду опущенные, словно все были повинны в чем-то ужасном. То тут, то там по углам собирались кучками и перешептывались, разводили руками, вполголоса спорили, испуганно озираясь, не следят ли за ними, не подслушивают ли?
— Подумать только! Профессор Перлин — враг народа?!
— Это же не лезет ни в какие ворота!
— Разве можно заглянуть человеку в душу? В тихом омуте черти водятся…
— Сталин учит: чем ближе к социализму, тем больше врагов…
— Ну, конечно… Классовая борьба усиливается…
— Без причины в тюрьму не сажают…
— Это еще надо доказать…
— Раз забрали, значит, все доказано!
— Рано так говорить… Суд решит…
— Если окажется, что ошиблись, он вернется домой…
— А вы хоть одного встречали, кто бы возвратился? Оттуда не возвращаются…
— Раз взяли — это уже конец. У нас в Кобеляках говорят: не ешь чеснока, не будет вонять изо рта.
— Кто бы мог подумать! Внешне был такой ангелочек, добренький, хоть к ране прикладывай… Хитро маскировался!
— Прекратите болтовню!.. Закусите языки… Хватит!
Люди умолкали, расходились и тут же снова собирались группками. Необходимо усилить бдительность… Помогать органам разоблачать замаскированных врагов.
Мрачными, озлобленными были и руководители факультета. Не находила себе места Элеонора Давидовна, самая бдительная коммунистка, которую мы прозвали «легальной марксисткой». На всех собраниях она выступала первой — обрушивалась на преподавателей, которые прозевали очередного «врага народа». Люди поносили друг друга, не стесняясь в выражениях, вчерашние ученики клеветали на своих учителей, стремясь выгородить себя.
То и дело повторяли — мы потеряли большевистскую бдительность, разрешали «врагам народа» засорять мозги молодому поколению. Где же были наши глаза и уши, когда профессор Перлин отравлял студентов буржуазной идеологией, а мы были глухи и немы!
Это не ограничивалось разговорами, — ни в чем не повинных людей исключали из партии, профсоюза, комсомола, снимали с работы, отчисляли из института, запрещали защищать диплом.
Вскоре в деканате уже сидели новые люди, отличившиеся в борьбе с «вражескими элементами», не потерявшие бдительность. По-прежнему на своем месте декана оставалась лишь непоколебимая Элеонора Давидовна. Никто лучше ее не разоблачал «вражеские элементы», которые проникли в наши ряды.
На какое-то время я позабыл о своей дипломной работе. Мне никто не напоминал о ней, и я тоже молчал. Авось как-то пронесет.
Однако меня снова вызвали в деканат, где назначили нового консультанта, который поможет мне написать дипломную работу, при этом добавили, что это исключительно эрудированный человек.
— Кто же будет моим новым консультантом? — спросил я.
— Профессор Макс Эрик.
— Кто? Сам Макс Эрик?!
Сначала я даже не поверил. Имя этого знатока западноевропейской и древней еврейской литературы было известно далеко за пределами Киева.
Коренастый, круглолицый, очень подвижный, в пенсне, лет сорока, выглядел исключительно интеллигентно. На его добродушном лице постоянно блуждала мягкая улыбка.
Это был человек из легенды. Вырос он в Польше, в зажиточной еврейской семье, рано покинул отчий дом, примкнул к революционному молодежному движению, стал бродячим студентом, учился в Австрии, в Лондоне, Париже, учился и работал. Затем стал специалистом по западноевропейской древней и еврейской литературах, опубликовал много научных трудов, его приглашали в крупнейшие университеты мира. Но Эрик с ранних лет был влюблен в Советский Союз и считал, что его место там. В конце двадцатых годов, бросив все, он переезжает сперва в Минск, потом в Киев. Его пригласили работать в Академию наук и одновременно преподавать в университете.
В Киеве, в Институте еврейской культуры при Украинской академии наук, Макс Эрик возглавил кафедру литературы. Мы, студенты, охотно посещали его лекции и были в него влюблены. Трудно было найти в нашем городе другого такого крупного ученого-литератора.
Его слушали с восторгом. Он отвечал на все наши вопросы, охотно помогал, когда к нему обращались за помощью. Каждая его лекция была для нас праздником.
Теперь можете себе представить, с какой радостью я узнал, что профессор Макс Эрик согласился быть моим консультантом по диплому.
Я был в восторге, все отложил в сторону и занялся только своей работой.
Макс Эрик часто останавливал меня в коридоре института и расспрашивал, как идут дела, просил не стесняться, беспокоить его, рекомендовал необходимые книги и статьи, давал полезные советы. Это был необычайно работоспособный человек, он обладал феноменальной памятью, мог цитировать наизусть поэмы крупнейших поэтов.
Как-то мы договорились, что я приду на консультацию к нему домой ровно через неделю. Лучше всего утром, на свежую голову. «Все добрые дела хорошо начинать с утра», — заметил Макс Эрик. Он будет меня ждать к девяти часам. Жил он на Левашовской улице, в небольшом особняке во дворе Института еврейской культуры Академии наук.
Тихим осенним утром я спешил на встречу со своим именитым консультантом. Ничто, казалось, не предвещало беды. Накануне я видел Макса Эрика. Он был, как обычно, в добром настроении, улыбчив, весел, полон сил и энергии.
В палисаднике перед особняком лежали прибитые первой паморозью пожелтевшие листья, среди них сверкали поздние краснощекие яблоки, упавшие с яблонь.
Тут же под деревом стоял небольшой столик, на котором лежали книги, должно быть, профессор недавно здесь работал. Я на мгновение задержался, рассматривая этот романтический уголок, и направился к небольшому коттеджу с деревянной лестницей, ведущей на второй этаж, где жил профессор со своей семьей.
И тут почему-то у меня заколотилось сердце в груди, какая-то непонятная тревога вдруг охватила меня.
Я поднялся по скрипучим деревянным ступенькам на второй этаж, переступил порог узкого удлиненного коридора — и ужаснулся! Мебель была перевернута, на полу валялась вешалка с одеждой, громоздились кучи книг, газет, журналов. Я оторопел. Что произошло? Посмотрел направо, на дверь кабинета профессора; она была заперта, а на ней красовалась сургучная печать, такая же, какую