Антон подходит к нему. Он улыбается при виде наполовину навощенного серванта, край которого украшает вырезанная в древесине гирлянда виноградных листьев.
– Тонкая работа. Я режу по дереву немного – или, по крайней мере, резал. Уже несколько лет не брался за это.
Франце хмыкает. Он возвращается к работе, с усилием втирая круговыми движениями темно-коричневый воск в свежую дубовую древесину.
– Я оплатил комнату за неделю вперед, – начинает Антон.
– Верно.
– Я хотел бы заплатить за еще одну неделю, если можно, но после этого срока я перестану просыпаться по вашему будильнику.
Элизабет попросила о двух неделях – четырнадцати днях, которые ей нужны, чтобы помолиться и подумать, и чтобы подготовить семью к переменам. Она ясно понимает, что этот союз пойдет на пользу трем маленьким душам, полностью от нее зависящим, но, похоже, она все еще не может внутренне примириться с принятым решением. В другое время и в другом месте – в более мягком и здравомыслящем мире – она, быть может, сочла бы нетрудным продолжать жить вдовой. В другое время и в другом месте Господь, может быть, и не забрал бы ее мужа.
– Так скоро уезжаете? – интересуется Франке, продолжая полировать. Он кашляет со смешком. – Унтербойинген пришелся вам не по вкусу?
– Напротив, я собираюсь задержаться здесь надолго. Видите ли, я женюсь.
– Что? – Франке роняет тряпку и удивленно таращится. – Женитесь? На ком?
– На Элизабет Гансйостен Гертер.
– Вдове? – Франке снова смеется. – Она ледышка, поверьте мне.
– Она не ледышка, просто напугана. – Удивительно, как скоро он начал вступаться за нее. Неужели это в нем уже говорит инстинкт супруга? – Да и не все ли мы сейчас напуганы?
– Нет, – взгляд Франке мрачнеет. Антон вдруг начинает чувствовать запах его пота, резкий и едкий, как полироль в его зубчатой банке. – Я не напуган. Не понимаю, чего мне бояться – чего бояться любому преданному Германии гражданину.
Вспомни того мужчину в поезде. Он был, скорее, готов биться, чем сдаваться – но почувствовал облегчение, что Антон не один из них, не националист. Всем сейчас нужно быть осторожнее и следить за своими словами. В Германии найдутся те, – даже здесь, в этом идиллическом райке, – кто любит фюрера и радуется его власти.
– Конечно, – говорит Антон, улыбаясь как будто искренне, – нам с вами бояться нечего. Мы хорошие честные немцы – преданные. Но женщины и дети, вы же понимаете. Они боятся Томми, боятся бомб.
– Томми. – Франке делает вид, что хочет сплюнуть – и так бы и сделал, если б не стоял в своем собственном магазине. – Этих трусов нечего бояться. Эти Inselaffen[11] в своих картонных самолетиках.
А между тем, Штутгарт лежит в руинах возможно с перебитым хребтом, и это менее чем в тридцати километрах отсюда.
– Как бы то и было, через две недели.
Антон передает рейхсмарки домовладельцу. Он убирается из магазина так быстро, как позволяет планировка помещения, прежде чем Франке вынудит его сказать что-то еще. Повернувшись к мужчине спиной, Антон незаметно осеняет себя крестным знамением, не разбираясь, просит он благословения для себя или для герра Франке. Отец наш, прости этого человека. Прости его, Господи, ибо он не ведает, что творит.
Когда он выходит из магазина на сухую проселочную дорогу, церковный колокол начинает звонить. Звук круглый, огромный и сочный, он катится по земле, перекатывается через пастбища и поля, через улицу и тихий переулок. Он всегда любил звуки колоколов, но эти особенно его тронули. Музыка кажется больше, чем сам Унтербойинген, и намного старше; в бронзе резонирует время, память бессчетных лет. Эти колокола пели во времена мира и войны. Они помнят Землю, когда на ней царил мир; каждый удар язычка по изгибу темного металла отзывается радостью, которая еще не забыта. На минуту, пока звонят колокола, его охватывает вера в то, что все каким-то образом будет хорошо, и где-то в грудной клетке, в пустоте, в которой страх сворачивается тугими кольцами среди собственных теней, вздрагивает отзывчивая надежда.
Мелодия возвращает его к жизни и влечет в церковь. Низко над входом в темном дереве вырезано: «Св. Колумбан». Здание без украшений, суровое и квадратное, с простыми темными остроконечными окнами, глубоко посаженными в стенах, штукатурка на которых от времени приобрела цвет свежего масла. Вдоль всей длины черепичной крыши тянется ребром единственная балка. Даже на контрфорсах нет резьбы, они примыкают к неглубоким крыльям церкви, выполняя ответственную функцию. Колокольня массивная, квадратная, на стенах ничего нет. Она напоминает ему египетские обелиски, правда, сам он никогда в Египте не был.
Пока он стоит и рассматривает колокольню, – финальные раскаты иссякают и сужаются до тонкого гула в бронзовом горле, – две маленькие фигурки выкарабкиваются из канавы у него под ногами: это Альберт и Пол, ноги у них забрызганы грязью.
– О небеса, – говорит Антон, – что это стряслось с вами двумя?
Альберт отвечает:
– Ничего. Мама разрешила нам играть остаток полудня.
– А вы всегда играете в сточных канавах?
– В них веселье, что надо, – заверяет Пол, топчась на месте без всякой цели, просто чтобы дать выход естественной мальчишеской энергии. – Мы играем в солдат.
– Мама сказала, вы были солдатом.
– Совсем недолго, Альберт.
Мальчик ненадолго погружается в напряженное раздумье, его веснушчатые губы плотно сжаты, а взгляд блуждает вдалеке. Через некоторое время он говорит:
– Друзья зовут меня Ал, вы тоже можете, если вы находите это подходящим.
– Как по мне, то очень даже, если и тебе это подходит.
– Как нам вас звать?
Пол сразу вставляет:
– Папой вас звать не буду.
Он тут же краснеет, удивленный собственной дерзостью, и утыкается лицом в спину Ала.
– Я этого и не потребую от вас, – он мягко улыбается, – обещаю. Можете звать меня Антоном, если хотите.
– Мама может потребовать. – Ал крутится на месте, словно не зная, куда себя деть от смущения и противоречивых чувств, обуревающих его.
– В таком случае я поговорю с ней. И мы вместе все решим. Договорились?
– Да, наверное.
За колокольней, где крыша встречается с монолитной стеной, Антон замечает неряшливую кучу палок и листьев и несколько прилипших белых перьев. Мальчики на миг вдруг оставляют свою возню и замирают. Что-то приковало их взгляд к небу – тень, ползущая по траве и дороге или свист жестких крыльев, прорезающих небо. Огромная птица лениво пролетает у них над головами: белое тело, крылья с черным абрисом, долговязые красные лапы с узловатыми суставами. В клюве она несет длинный изящный прут. Аист делает