Теодор всегда сокрушался по поводу того, что его старший сын не пошел по стопам отца. Однажды вечером, возвращаясь от больного крестьянина, оба они слезли с повозки и пошли пешком. За соснами садилось красное солнце, вечернее небо отражалось в лужах, сизый вереск и желтый песок чудесно оттеняли друг друга.
– Мой отец был священником, Винсент, и я всегда считал, что ты тоже пойдешь по этому пути.
– Ты, кажется, думаешь, что я хочу бросить свое теперешнее занятие?
– Я говорю это на тот случай, если ты все же решишься… Ведь ты мог бы жить в Амстердаме у дяди Яна и учиться в университете. А преподобный Стриккер готов руководить твоим образованием.
– Ты советуешь мне уйти от Гупиля?
– Нет. Конечно, нет. Но если тебе там плохо… Ведь все меняется…
– Само собой. Но я не собираюсь уходить от Гупиля.
Провожать его на станцию Бреда поехали оба – отец и мать.
– Тебе писать по тому же адресу, Винсент? – спросила Анна-Корнелия.
– Нет. Я переезжаю.
– Я очень рад, что ты не будешь жить у Луайе, – вставил отец. – Эта семейка мне никогда не нравилась. Слишком много у них всяких секретов.
Винсент помрачнел. Мать положила свою теплую ладонь на его руку и ласково сказала, так, чтобы не слышал Теодор:
– Не печалься, мой дорогой. С хорошей голландской девушкой тебе будет лучше, – надо только подождать, пока ты как следует устроишься. Она не принесет тебе счастья, эта Урсула. Это не твоего поля ягода.
«И откуда только мать все знает?» – удивился он.
6
Приехав в Лондон, он снял меблированную комнату на Кенсингтон Нью-роуд. Хозяйка – маленькая старушка – ложилась спать в восемь часов. В доме царила мертвая тишина. И каждый вечер, борясь с собой, он жестоко страдал, его мучительно тянуло к Луайе. Он запирал дверь и решительно говорил себе, что будет спать. А через пятнадцать минут он непостижимым образом оказывался на улице и торопливо шагал к Урсуле.
Подходя к ее дому, он уже как бы ощущал ее присутствие. Это была истинная пытка – чувствовать, что она тут, рядом, и все же недосягаема, но еще хуже было сидеть дома и не коснуться хотя бы ее тени, не ощутить ее незримого присутствия.
Оттого, что он страдал, с ним происходили странные вещи. Он сделался чувствительным к страданиям других. Он стал нетерпим ко всему тому, что было фальшиво, крикливо-аляповато и что находило широкий сбыт. В магазине от него уже не было пользы. Когда покупатели спрашивали, что он думает о той или другой гравюре, он без обиняков говорил, что это просто ужасно, и покупатели уходили, ничего не взяв. Жизненность и эмоциональную глубину он находил лишь там, где художник изображал страдание.
В октябре в магазин явилась дородная дама в высоком кружевном воротничке, с пышной грудью, в соболях, в круглой бархатной шляпе с голубым пером. Дама попросила показать ей какие-нибудь картины – она хотела украсить ими свой новый городской дом. Обслуживал ее Винсент.
– Мне надо самое лучшее, что только у вас есть, – заявила она. – За ценой я не постою. Размеры такие: в гостиной есть две широкие сплошные стены по пятьдесят футов, есть стена с двумя окнами, промежуток между ними…
Он убил почти полдня, стараясь продать ей несколько офортов Рембрандта, превосходную репродукцию картины Тернера, где были изображены каналы Венеции, литографские оттиски кое-каких произведений Тейса Мариса, репродукции музейных полотен Коро и Добиньи. Покупательница безошибочно выбирала самое скверное из того, что показывал ей Винсент, и так же безошибочно, с первого взгляда, отвергала все, что он считал подлинным искусством. Шли часы, и эта чванливо-простодушная толстая женщина стала в его глазах истинным олицетворением того самодовольства и скудоумия, которое присуще среднему буржуа и вообще всем торговцам.
– Ну вот! – воскликнула она не без гордости. – Кажется, я выбрала картины на совесть!
– Если бы вы закрыли глаза и наугад ткнули пальцем, – сказал Винсент, – вы бы и то не выбрали хуже.
Женщина грузно поднялась, подобрав свою широкую бархатную юбку. Винсент видел, как она залилась краской от туго затянутого бюста до шеи, прикрытой кружевным воротничком.
– Вы!.. – завопила она. – Вы… просто дубина и деревенщина!
Вне себя она хлопнула дверью, высокое перо на ее бархатной шляпе сердито колыхалось.
Господин Обах был в ярости.
– Дорогой Винсент, – начал он, – что с вами такое? Вы упустили самую крупную покупательницу за всю неделю и вдобавок оскорбили ее!
– Господин Обах, разрешите задать вам один вопрос.
– Ну, что еще за вопрос? Кой-какие вопросы есть и у меня к вам.
Винсент отодвинул в сторону выбранные дамой гравюры и положил руки на край стола.
– Человек живет на свете только один раз. Скажите, как оправдать то, что он попусту тратит свою жизнь, продавая дуракам дрянные картины?
Обах и не подумал ответить.
– Если дела и дальше пойдут так, как теперь, – сказал он, – мне придется написать вашему дяде и просить его перевести вас в другой филиал. Я не могу терпеть из-за вас убытки.
Движением руки Винсент отстранил от себя тяжело дышавшего Обаха.
– И как только мы можем наживать такие деньги, продавая один хлам, господин Обах? И почему это люди, у которых есть средства, чтобы покупать картины, терпеть не могут ничего подлинно художественного? Или именно деньги сделали их тупыми? Почему же у бедняков, умеющих по-настоящему ценить искусство, нет ни фартинга за душой, чтобы украсить свое жилье гравюрой?
Обах пристально посмотрел на него.
– Что это, социализм?
Придя домой, Винсент взял со стола томик Ренана и раскрыл его на заложенной странице. «Чтобы идти в этом мире верным путем, – читал он, – надо жертвовать собой до конца. Назначение человека состоит не в том только, чтобы быть счастливым, он приходит в мир не затем только, чтобы быть честным, – он должен открыть для человечества что-то великое, утвердить благородство и преодолеть пошлость, среди которой влачит свою жизнь большинство людей».
Незадолго до рождества Луайе поставили у окна великолепную елку. Через два дня Винсент, прогуливаясь около их дома, увидел, что он ярко освещен и что к парадной двери сходятся соседи. Изнутри доносился говор и смех. Луайе праздновали рождество. Винсент бросился домой, торопливо побрился, переменил рубашку и галстук и поспешил обратно в Клэпхем. У крыльца он должен был минуту-другую постоять, чтобы перевести дыхание.
Было рождество, всюду витал дух любви и всепрощения. Винсент поднялся на крыльцо и постучал молотком в дверь. Он услышал знакомые шаги в