2 страница
много разных событий.

— А кто его арестовывать будет? Кто конкретно в двенадцать ночи подпишет постановление об аресте? — спросил адвокат следователя.

— Я и подпишу, — ответил следователь.

— Но это незаконно! — вскричал адвокат.

— А вы жалобу напишете.

— А если его опять отпустят?

— Не волнуйтесь, сколько потребуется, столько раз и будем арестовывать.

Само очко в туалете находилось на возвышении. Этакий постамент высотой в метр. В двери же красовалось окно размером в два журнала. Окно располагалось прямо напротив очка. Таким образом, милиционер в коридоре мог наблюдать за арестованным, прямо за процессом, происходившим на этом своеобразном унитазе. Кто это придумал? Кто спроектировал? Главное — зачем? Эх, поймать бы дизайнера и отметелить хорошенечко.

В ИВС — свои правила приема передач, поэтому за время сидения у меня скопилась масса пластиковых пакетов с продуктами и вещами. Как я с таким невероятным грузом дотащился до Бутырки, уже и не знаю. Видимо, сработал закон: своя ноша не тянет.

Потолки высокие, коридоры широкие и длинные, в коридоре ремонт. Бутырка раскрыла передо мной свои грязные объятия.

Меня приняло темное, слабоосвещенное помещение. В нос ударил резкий запах разлагающейся дряни. Из темноты контурами проявлялись шевелящиеся человеческие особи. Слева у стены, заваленной непонятным хламом, по звуку струящейся воды обозначился туалет. На сам унитаз кто-то набросил невероятно старую куртку. Естество требовало своего. Других вариантов не было. На свободе у меня никогда не получалось справить малую нужду на глазах у другого человека. Я всегда избегал этого, или терпел, или же пристраивался так, чтобы меня не видели, да и особой необходимости в этом не было. Ну кто в московской квартире или даже в общественном туалете будет наблюдать? Тут же в дверях обозначился глаз охранника, а со всех сторон меня буравили взглядами с десяток человек. Мочевой пузырь разрывался. Если я это не сделаю сейчас, то меня просто вернут назад… Подумать страшно. Преодолев стыд и брезгливость, а заодно воспитание, я сделал усилие, и струя упала на куртку.

Неотвратимо и обреченно пришло утро. Что-что, а утро приходит всегда, как бы мы этого ни хотели.

В системе эту процедуру называют шмон, в официальных бумагах именуют личным досмотром, а смысл всегда один — обыск, обнаружение незаконных предметов и их изъятие. Казалось бы, что можно обнаружить у человека, которого продержали в двух ИВС, последний из которых — Петровка, где изымают все, что хоть как-то можно назвать незаконным. Я лишился шнурков, ремней, всего стеклянного, веревочного, ценного. Из ботинок изъяли супинаторы, упрямо именуемые в системе ступинаторами. Исчезли язычки от молний и даже металлические нашлепки на джинсах. Мой багаж составляли только тряпки, предметы личной гигиены, продукты, сигареты и книги. Наивный, какой же я был наивный! Представляю, как бы улыбалась моему появлению тюрьма, если бы могла это делать. Пятеро шустрых дядек с радостными криками «Это нельзя! О, нельзя, нельзя. Это запрещено, а это категорически нельзя!» за пять минут наполовину облегчили мои сумки. Исчезло все мясное, рыбное и консервированное. Прилично опустошенный, я был влит в человеческую массу вновь прибывших.


Активный грузин на «сборке» обратился ко всем:

— Тяжело же вам будет в общей хате!

Как будто ему там будет ужасно легко и он очень переживает за печальную судьбу остальных.

…И свет, свет, свет. В тюрьме свет не гаснет ни на минуту. Только здесь становятся понятны слова из песни: «Таганка, все ночи, полные огня».

И везде, буквально везде плавали, висели, лежали сгустки чужого горя. Стены просто сочились им. Наверное, от этого краска на стенах быстро линяла и шелушилась, как, бывает, шелушится лицо у больного псориазом.


Бутырский централ, Бутырскую крепость, проектировал архитектор Казаков.

Бутырский централ — тюрьма старая, известная, большая. Кто только в ней не сидел, каких только историй о ней не рассказывают — как сидели, как бежали, как погибали. Но сколько она сама может рассказать, это точно никому не известно. Жаль, расспросить ее некому. И про подземные ходы, по которым в старину зеков доставляли на каретах. И про Феликса Дзержинского во всех его ипостасях — и как сидел, и как бежал. И про охрану, и про печально знаменитого «черного продольного». И про… да много еще про что могла бы рассказать Бутырка в подробностях. Но она молчит. Молчит детище Казакова. Обычный человек никогда не задумывается, что рядом с ним, здесь, в обычной жизни существуют другие миры. Может так статься, что именно тебя они не коснутся, проплывут, пройдут мимо. Но случается, ты сам оказываешься втянут в орбиту этого другого мира. И тогда твои старые казавшиеся незыблемыми представления о жизни, ее проявлениях и ценностях вдруг резко меняются. Именно в таком положении я и оказался.


Молоденький с грязными белесыми волосами и массивным золотым перстнем-печаткой на пальце кум вяло пытался меня вербовать. Я вяло прикидывался дураком. Прокатило.

На ужин рыба. Дико вываренная, с метким местным названием «Братская могила».


«Матросская тишина» до революции — богадельня для пожилых моряков. Строили ее без всякого плана, по нужде достраивали и пристраивали, и получилось то, что получилось, — маленький городок для заключенных почти в центре Москвы.


А еще их всех, я имею в виду охранников, нужно очень, очень упрашивать. И тон при этом должен быть крайне жалостливый, просительный и нечеловечески убедительный.

— Ну пожалуйста, по-жа-луй-ста, старшой. Возьми деньги и сделай мне самую малость.

А он в ответ улыбается, как Мона Лиза, так же загадочно, с некоторой гадостностью и, как правило, отвечает:

— Не положено, — и при этом смотрит, сволочь, пристально и внимательно.

А ты ему:

— Ну пожалуйста, старшенький, будь человеком, помоги, выручи.

— Не положено… — И опять внимательный и загадочный взгляд.

А ты опять заводишь свою шарманку:

— Ну, выручи. Очень нужно! Прямо позарез. Пиздец как надо.

— Нихуя. Нельзя, запрещено.

А сам, гад, не уходит. Ждет. И тебе деваться некуда, а это значит — еще жалостливее, еще убедительнее:

— Ну, старшенький, будь любезен, пожалуйста!

Но вот в его глазах что-то дрогнуло, что-то там внутри сработало, щелкнуло, и он милостиво соглашается:

— Хуй с тобой, помогу тебе. В последний раз. Давай свои сраные лавэ, но быстрее. А то тут… могу передумать.


Большинство сокамерников — бесцветные лица, пустые, как мыльные пузыри, оболочки человеческих тел. Как пришли, так и ушли. Большинство в силу их пустоты и запомнить вряд ли можно.

В тюрьме происходит массовое отупение. Камера — словно общий вагон остановившегося в темноте поезда, где каждому наплевать на судьбу случайных попутчиков.

Тюрьма — это гигантский сгусток отрицательной, грязной энергии, разрушающей психику как заключенных, так и тюремщиков. Нельзя ставить вопрос, заболеет человек в тюрьме или нет. Это неправильно. Вопрос нужно ставить так: на каком месяце начнут барахлить печень, сердце, мозг?

Именно находясь за решеткой, Ганди впервые сформулировал основы своего учения, всколыхнувшего не только