Язва послушалась.
— Как дела, Себастьянушка? — ласково поинтересовался Евстафий Елисеевич, хотя по довольной физии подчиненного видел, что дела у него, в отличие от начальственных, обстояли превосходно.
Да и то, ему ли быть в печали?
Когда пятнадцать лет тому старший актор Евстафий Елисеевич узнал, кого ему принесло рекрутским набором, всерьез задумался о том, чтобы работу сменить.
Мыслимое ли дело, чтобы в акторах цельный князь ходил?
Пусть и ненаследный?
А ведь хватились-то не сразу… у матушки дела сердечные, то бишь сердце пошаливало, лечения требовало, оттого и отбыла разлюбезная княгиня на родину в компании семейного доктора. Князь же, видать, от расстройства и волнения за супругу увлекся молодой актриской… в общем, успел Себастьян Вевельский закончить трехмесячные курсы подготовки да попасть под распределение…
…ирод. Сидит. Улыбается.
Смотрит прямо.
Ждет, когда заговорит Евстафий Елисеевич. А тот, как назло, не знает, с чего разговор начать. Скользкий он, как и само задание. При мысли о том, что придется просить у князя, Евстафий Елисеевич впадал в хандру, на которую язва откликалась живо.
…и тогда тоже улыбался, глазищами сверкал…
— Князь, ваше благородие, — признался сразу, да и как не признаешься, когда матушка в кабинете сидит, платочком надушенным слезы вытирает. И отец тут же, только глядит не на сына, на Евстафия Елисеевича, буде бы он виноват в том, что ихний князь дома не усидел. А тот раскаяние изобразить и не пытался, знал, поганец, что контракт магический одним желанием родительским не разорвать. Ярился Тадеуш Вевельский, грозил всеми карами, плакала княгиня и от чувств избытка в обморок падала, прямо Евстафию Елисеевичу на руки, а ничего-то не добились. Крепок оказался контракт, на крови заключенный, и упрям Себастьян… видать, пороли мало.
Искоса глянув на подчиненного, познаньский воевода уверился в правильности поставленного уже тогда диагноза: мало.
Без должного прилежания.
Вот оно и выросло… на беду начальству.
— Себастьянушка… как ты? Оправился? Отдохнул?
— Оправился, Евстафий Елисеевич, — бодро произнес ненаследный князь Вевельский и ногу за ногу закинул этак небрежненько. А на колено хвост положил.
Хорош.
Нет, не хвост, хвост-то аккурат Евстафия Елисеевича смущал зело, что наличием своим — у нормальных людей хвостов не бывает, что видом. Длинный, гибкий и в мелкой этакой рыбьей чешуе. Шевелится, чешуей поблескивает, честный люд в смущение вводит. А этот охальник, прости, Вотан милосердный, знай себе улыбается во всю ширь… зубы-то свои. Небось на аптекарский ряд Себастьян в жизни не заглядывал…
Евстафий Елисеевич потрогал кончиком языка клык, который взял за обыкновение на погоду ныть так долго, муторно. И не помогали ни полоскания в дубовой коре, ни долька чеснока, к запястью примотанная, ни даже свежее сало… драть придется…
— Ох, Себастьянушка, дело предстоит новое… сложное…
Слушает.
Очами черными зыркает, хвост поглаживает…
…ах, Лизанька, Лизанька, дочка младшая, любимая… и матушка твоя, чтоб ей икалось… оно-то девицу понять можно: как устоять перед этаким-то красавцем, смуглым да чернявым? Обходительным, что Хельм, по душу явившийся… и тает, тает сердечко девичье.
А матушка, знай, подуськивает.
Мол, хороша партия для Лизаньки. И Евстафий Елисеевич в упрямстве своем мешает дочерину счастию состояться.
Бабы.
Не разумеют, что писарчукова внучка, пусть бы она была хоть трижды воеводиной дочерью, не пара сиятельнейшему шляхтичу. Ну и что, что ненаследный, а все одно — князь…
…дуры.
А он не умней, ежель поддался.
— …и только тебе одному, Себастьянушка, с ним справиться…
Начальство потело, улыбалось и безбожно льстило.
Это было не к добру.
Себастьян глядел в круглое, будто циркулем вычерченное, лицо Евстафия Елисеевича, мысленно пересчитывая веснушки на его лысине, и преисполнялся дурных предчувствий.
— Дело-то государственной важности, Себастьянушка… по поручению самого генерал-губернатора…
Евстафий Елисеевич тяжко вздохнул.
Мается он в своем шерстяном мундире, застегнутом на все тридцать шесть золоченых пуговок. И ерзает, ерзает, теребит полосатый платочек, то и дело лоб вытирая. А на Себастьяна избегает глядеть по старой-то привычке, оттого и блуждает взор начальственный по кабинету, каковой, в отличие от многих иных начальственных кабинетов, мал, а обставлен и вовсе скупо. Нет в нем места ни волчьей голове, в моду вошедшей, ни рогам лосиным развесистым, ни пухлым адвокатским диванчикам для особых посетителей. Скучная мебель, казенная.
И сам Евстафий Елисеевич ей под стать.
Признаться, начальника своего Себастьян побаивался еще с тех давних пор, когда, окончивши краткие полицейские курсы в чине младшего актора, предстал пред светлые очи Евстафия Елисеевича. Был тот моложе на полтора десятка лет, на пару пудов тоньше и без лысины. Позже она проклюнулась в светлых начальственных кудрях этакой соляной пустошью промеж богатых Висловских лугов…
Тогдаже старший актор Евстафий Елисеевич нахмурился, завернул в газетку недоеденный бутерброд, который спрятал в потрепанный, потрескавшейся кожи портфельчик, облизал пальцы и, повернув государев бюст лицом к окошку — сия привычка по сей день Себастьяна удивляла, — спросил:
— Актором, значит?
— Так точно! — весело отозвался Себастьян. Он едва не приплясывал от нетерпения. Вот она, новая жизнь, и подвиг где-то рядом, совершив который ненаследный князь прославится в истории или хотя бы на страницах газет. И коварная Малгожата, прочитав статью, всплакнет над несбывшейся жизнью…
…быть может, даже объявится, умолять о прощении будет, плакать и объяснять, что он-де не так все понял. А он объяснения выслушает бесстрастно и спиной повернется, показывая, что мертва она в сердце его. Или что это сердце вовсе окаменело?
В общем, Себастьян еще не решил.
Следует сказать, что учеба пришлась ненаследному по душе, особенно когда он понял, что хвост и дрын — это аргументы куда более понятные новому его окружению, нежели доброе слово, густо приправленное латынью. На латыни сподручно оказалось ругаться.
— И чего ты умеешь? — Евстафий Елисеевич, от которого неуловимо пахло чесноком, разглядывал Себастьяна пристально. И сам себе ответил: — А ничего…
Себастьян обиделся.
Правда, первый же месяц показал, сколь право было начальство.
…и что само это начальство не стоило недооценивать. Тихий, даже робкий с виду Евстафий Елисеевич способен был проявить твердость. Пусть и говорил он мягко, порой смущаясь, краснея, теребя серый суконный рукавчик мундира, но от слов своих не имел обыкновения отказываться.
— Помнишь, Себастьянушка, первое свое серьезное дело? Познаньского душегубца? — вкрадчиво поинтересовалось начальство, отирая платочком пыль с высокого государева лба, на коего дерзновенно опустилась муха. Толстая, синюшная и напрочь лишенная верноподданнических чувств.
— Помню.
Себастьян потрогал шею.
…как не запомнить, когда после этого дела и собственной инициативы, казавшейся единственно возможным шагом, он месяц провел в больничке. И начальство любимое навешало его ежедневно, принося ранние яблоки, сплетни и свежие газеты.
В газетах Себастьяна славили.
…а Евстафий Елисеевич за самодурство, которое репортеры нарекли «инициативой неравнодушного сердцем актора», подзатыльника отвесил. Удавку с шеи снял и отвесил.
А потом еще пощечину…
…что сделаешь, ежель в портфеле старшего актора не нашлось местечка нюхательным солям… но подзатыльник тот запомнился, и пощечина, и злое, брошенное вскользь:
— Только посмей умереть. С того света достану!
И ведь достал