Во всяком случае, она заметила Якоба, когда тот, руки в брюки, обратился к ее отцу: «Братец, одна твоя лошадка лежит мертвая у дома аптекаря». Он сплюнул, потом наступил носком на маленький влажный след в пыли. «Жалость-то какая. Я лошадей люблю, знаешь ли. Такое увидеть — просто сердце кровью обливается». Говоря это, он вошел во двор и сел у массивного стола, который погорельцы вынесли вместе со стулом, кроватью и несколькими коврами. Все это стояло во дворе и служило декорациями для сцены, которую придумал Якоб.
На стол запрыгнул петух, распушил перья и закукарекал, хотя солнце стояло уже высоко. «Петух орет средь бела дня, — сказал Никлаус, мой будущий дед. — Либо с ума сошел, либо над нами посмеяться вздумал». Эльза попросила одного из работников полить ей на ладони, легко наклонилась, умылась и вымыла руки до локтей. Затем она тоже подошла к столу. Никлаус последовал за ней.
С невозмутимым видом она долго и пристально смотрела на Якоба, пока тот не вскочил, будто вдруг вспомнив о чем-то. «Тебе посидеть нужнее, чем мне, сестрица», — сказал он и придвинул ей стул. Теперь Эльза могла рассмотреть его в полный рост, она была ему по грудь. В нем не было ничего такого, что могло бы ей не понравиться. Она удивилась своим мыслям, но вообще-то она была еще молода и не так погружена в себя, как стало потом. Прежде чем Эльза или ее отец успели что-нибудь сказать, Якоб добавил:
— Кошмарная ночь, правда?
— Кто вы такой? — спросила она.
— Якоб.
— И что вам здесь нужно, Якоб?
— Ну, сестрица, я сюда пришел издалека, из Бокшана. Ты, наверное, не слыхала о Бокшане, это в горах. Я оттуда больше двух месяцев шел, чтобы к тебе явиться.
— Если вам нужна работа, то у нас ее хоть отбавляй, сами видите, — перебила его Эльза.
— Я здесь не из-за этого.
— А из-за чего же?
— Так я об этом как раз и хочу рассказать. Отец мой был шваб. Когда я был еще мальцом, мы с ним перебрались в Бокшан[4]. Там у нас дела пошли получше, был даже хлев и кой-какая скотина, но когда отец помер, мне пришлось все продать. Только вот это от него осталось. Как они к нему попали, не знаю. — Он достал из кармана штанов золотые часы. — Потом я перебивался кое-как. Работал то у Экля на водяной мельнице, то на бензоколонке… Да, у нас в Бокшане даже автомобили есть. Правда, дороги все разбитые, сплошная щебенка, и такой автомобиль у нас года за два, за три дух испускает. Я их чинил, а заодно еще и с колонкой управлялся.
Потом работал у Аугенштейна, еврея. Мы продавали ткани, ножницы, в общем, все по портняжному делу. Вроде как подсобником был, для тяжелой работы. Поглядите на мои руки. Я да с иголкой — это было б курам на смех. Разгружал рулоны ткани, разносил заказы, больше по таким делам. Лавка Аугенштейна рядом с синагогой… опять я забыл, что ты Бокшан не знаешь.
Значит, стоит вот синагога, за ней скобяная лавка Лоренца, а потом сразу и наша. Ну, то есть еврея этого. А напротив — наша гостиница. Внушительная очень, во втором этаже такая бальная зала, размером, ну вот как отсюда до вон тех обугленных яблонь. Я тогда, бывало, частенько перед лавкой Аугенштейна встану и смотрю снизу, как у них там все пестрит. Там висят две этих, как их, люстры под потолком, все из хрусталя, само собой. Я помогал выгружать, когда их из Богемии привезли.
Ну да, такие балы, конечно, не про нашего брата, во-первых, тебя туда никто не пустит, а во-вторых, пока танцуешь, дамам-то все ножки отдавишь. Вы же видите, какие у меня ножищи. Проще быка научить польку танцевать, чем меня с такими лапами. Но я ж любопытный, интересно было посмотреть, что там такое внутри происходит.
И вот жду я, значит, как-то, пока материю привезут, Аугенштейн с дочками уже на балу, а машина опаздывает. Это у нас дело обычное, дорога длинная и непредсказуемая. Бывали случаи, что машины и в пропасть падали, когда осыпь или яму объехать пытались. И все это время слышу я музыку из гостиницы и как люди смеются, и все время полька, потом чардаш[5], потом опять полька.
Решил я выйти на улицу, а когда вышел, подумал, если уж я на улице, то почему бы мне и не перейти на другую сторону? А когда оказался перед самой гостиницей, то почему бы и не зайти внутрь? У дверей никого, хотя обычно всегда стоит кто-нибудь, чтобы отгонять мальчишек и цыган.
Я снимаю шапку, покашливаю, но никто не выходит. А со второго этажа музыка, и она меня тянет, прямо волшебство какое, ну я и думаю: «Иди дальше, парень, теперь уж все равно, где тебя поймают. Ты же не воровать пришел, это они разберутся, коли до того дойдет. Аугенштейн за тебя точно словечко замолвит».
Поднялся я по лестнице, очень осторожно, на втором этаже отодвинул толстую занавеску и напугался. Передо мной стоит швейцар, но, вместо того чтобы меня прочь погнать, прижимает палец к губам и кивает мне, смотри, мол, через стекло. Там же такие раздвижные двери стеклянные, а на стеклах название гостиницы написано.
Что я там увидал, просто как во сне было, так что и просыпаться совсем не хотелось. Красивые, богатые люди, мужчины во фраках и женщины с голыми плечами, со шлейфами и блестками, ты в этом побольше моего понимаешь, сестрица. Полным-полно девушек, которых я и прежде видел, да все такие расфуфыренные.
И пялюсь я, значит, через стекло, дивлюсь еще и на убранство, ведь кое-какие ткани там из нашей лавки были. Стою как завороженный, как деревенщина, а я-то, конечно, деревенщина и есть, сестрица. И вдруг швейцар этот толкает меня локтем под ребро и сует газету. «У них классу нету, — бормочет, — вот у кого класс есть». Я и понятия не имел, про какой такой класс он говорит. Класс-то, я знаю, только в поездах бывает: первый класс, второй, я вот третьим езжу — на подножке вагона, чтоб быстрее соскочить, если кондуктор придет.
Тут Якоб подмигнул Эльзе.
— Я-то хотел на фотографию поближе поглядеть, да тут как раз на улице грузовик загудел. «Можешь взять газету, — швейцар этот мне говорит, — за меня она все равно не выйдет». Ну я газету под мышку и бежать. Только вечером, дома, когда на полку свою завалился, раскрыл ее. Охота же знать, что в мире творится,