2 страница
а теперь, когда нельзя уже ничего изменить, она не была уверена, что сумеет с этим жить. Кэролайн приложила руку к животу, к тому месту, где – она это помнила – лежало дитя. Она держала руку, пока не ощутила сквозь одежду ее тепло – это было чем-то вроде доказательства того, что она по-прежнему живет, чувствует, любит и будет любить своего ребенка. Потом она медленно, спотыкаясь, брела к дому, а там поняла (только было поздно, прошли часы), что, раздев младенца и тщательно избавившись от всех примет, она оставила его в наволочке с редкой и приметной вышивкой. Кэролайн долго сидела, уткнувшись лицом в подушку, пытаясь стереть мальчика из памяти.

Глава первая

Как тихо все! Так тихо, что смущаетИ беспокоит душу этот странный,Чрезмерный мир.Сэмюэл Тейлор Колридж. Полуночный мороз[1]

Что ж, по крайней мере, зима. Мы всегда приезжали сюда только летом, поэтому место казалось немного другим. Не таким нестерпимо знакомым, не таким подавляющим. Стортон-Мэнор, мрачный и массивный, в тон сегодняшнему низкому небу. Викторианская, неоготическая громада, окна в каменной декоративной облицовке и с облупленными деревянными рамами, позеленевшими от сырости. У стен кучи сухих листьев и мох, ползущий из-под них вверх, к подоконникам первого этажа. Выбираясь из машины, я тихонько вздохнула. Пока что зима совершенно типичная для Англии. Сырая и грязная. Живые изгороди вдалеке похожи на размытые фиолетовые кровоподтеки. Я сегодня оделась поярче, бросая вызов этому месту, его давящей суровости, хранившейся в моей памяти. Теперь я кажусь себе нелепой, как клоун.

Сквозь лобовое стекло обшарпанного белого «гольфа» я вижу руки Бет у нее на коленях и растрепанные кончики ее длинных, висящих жгутами волос. В них кое-где появились седые пряди – рано, слишком рано. Она буквально рвалась сюда, но теперь сидит как статуя. Эти бледные, тонкие руки, бессильно сложенные на коленях, – пассивные, выжидающие. Раньше, когда мы были детьми, волосы у нас обеих были яркими. Сияющие, белокурые волосы ангелов, юных викингов, чистый цвет, выцветший с возрастом и превратившийся в невыразительный мышиный. Я свои теперь подкрашиваю, чтобы выглядели хоть немного радостнее. Мы все меньше и меньше внешне похожи на сестер. Я вспоминаю Бет и Динни, склонивших друг к другу головы, шепчущихся, как заговорщики: у него волосы такие черные, у нее такие светлые. Тогда меня изводила ревность, а сейчас, в воспоминаниях, их головы кажутся похожими на инь и ян. Друзья – не разлей вода.

Окна в доме пустые, в стеклах темные отражения обнаженных деревьев. Эти деревья сейчас кажутся выше, и они слишком близко подобрались к дому. Нужно их подстричь. Я что, обдумываю, что нужно сделать, поправить? Я собралась здесь жить? Дом теперь наш, все двенадцать спален; высоченные потолки, великолепная лестница, подвальные помещения, каменные плиты пола, отполированные ногами сновавших по ним слуг. Все это наше, но только если мы останемся и будем жить здесь. Мередит всегда этого хотела. Мередит – наша бабушка, ехидная, с костлявыми, сжатыми в кулаки руками. Она хотела, чтобы наша мама привезла нас сюда навсегда, хотела видеть, как она умрет. Наша мама отказалась, была лишена наследства, а мы продолжали спокойно и беспечно жить в Ридинге. Если мы не переедем сюда, имение будет продано, а деньги пойдут на благотворительность. Мередит – посмертный филантроп, странно как-то. Так что пока дом наш, но только на короткое время, потому что я не думаю, что мы сможем здесь жить.

На то есть причина. Когда я пытаюсь четко осознать ее, она исчезает, испаряется, как дымок. На поверхность всплывает только имя: Генри. Мальчик, который пропал, которого просто нет больше. Сейчас, глядя на качающиеся ветки, от которых кружится голова, я думаю, что понимаю. Понимаю, почему мы не сможем здесь жить, почему удивительно, что мы вообще сюда приехали. Я понимаю. Понимаю, почему Бет сейчас даже не выходит из машины. Я спрашиваю себя, нужно ли мне уговаривать ее выйти, так же, как приходится уговаривать ее поесть. На пространстве отсюда до дома ни травинки – тень слишком глубокая. А может, почва отравлена. Пахнет землей и гнилостными бархатистыми грибами. Гумус, всплывает слово из уроков естествознания – целая вечность прошла с тех пор. Тысячи крошечных ртов насекомых, кусающих, работающих, переваривающих почву. Сейчас момент затишья. Молчит мотор, молчат деревья и дом и все пространство между ними. Я снова забираюсь в машину.

Бет уставилась на свои руки. По-моему, она так и не подняла головы, не взглянула на дом. Я вдруг начинаю сомневаться, правильно ли поступила, решив притащить ее сюда. Вдруг становится страшно, что я чересчур с этим затянула, от страха даже начинает крутить живот. У сестры на шее жилы, как веревки, она сложилась на сиденье, угловатая, вся словно на шарнирах. Какая же она стала худая, какой хрупкой кажется. По-прежнему моя сестра, но очень изменилась. Что-то в ней появилось такое, чего я не могу понять. Она совершает непостижимые для меня поступки, я даже представить не могу, о чем она думает. Глаза, которыми она уставилась себе в колени, расширены, взгляд остекленевший. Максвелл хочет снова поместить ее в больницу. Так он сказал мне по телефону два дня назад, а я его за это отругала. Но теперь и сама держусь с ней напряженно, хотя и стараюсь изо всех сил, – и ненавижу себя за это в глубине души. Она моя старшая сестра. Ей следовало бы быть сильнее меня. Я глажу ее по руке и весело улыбаюсь.

– Ну что, может, войдем? – спрашиваю. – Я бы выпила чего-нибудь крепкого.

Голос мой звучит слишком громко для такого близкого расстояния. Я представляю себе хрустальные графины Мередит, выстроенные в гостиной. В детстве я, бывало, прокрадывалась туда, разглядывала, как таинственные жидкости преломляют свет, вытаскивала пробки и украдкой нюхала. Как-то это странно, абсурдно – пить ее виски сейчас, когда она мертва. Моя заботливость – это способ показать Бет, что я понимаю: она не хотела сюда возвращаться. Но вот, глубоко вздохнув, она выходит из машины и широкими шагами направляется к дому, так быстро, что я едва за ней поспеваю.


Внутри дом кажется меньше, чем прежде, – так всегда происходит с тем, что ты видел в детстве, – но все равно он огромный. Квартира, которую я снимаю в Лондоне, показалась мне большой, когда я в нее въехала, в ней было ровно столько места, чтобы не приходилось смотреть телевизор сквозь сохнущее на веревке белье. Сейчас, стоя в гулком обширном холле, я испытываю нелепое желание пройтись колесом. Взволнованные, мы стоим, побросав сумки у подножия лестницы. Мы впервые приехали сюда одни, без родителей, и это