2 страница
тесную комнату, отчасти исходят от ребенка. Без воды для купания и стирки пеленок невозможно избавиться от зловония; к нему примешивается кислый запах рвоты. Этторе знает, что, оставшись одна, Паола смочит тряпку и оботрет малыша, но она достаточно благоразумна, чтобы не делать этого в присутствии Валерио, который ревниво следит за их запасом воды.

Ливия. Этторе закрывает глаза, и оранжевые отблески свечи словно отпечатываются внутри черепа. Каждый день его мысли движутся по одному и тому же кругу: голод, нежелание вставать, Ливия. Даже не мысли – толчки; Ливия поселилась так же глубоко в его внутренностях, как голод и усталость. С его телом и инстинктами она соединена гораздо крепче, чем с сознанием. Ливия. Это даже не слово, а чувство, неразрывно связанное с воспоминаниями о запахе, прикосновениях, вкусовых ощущениях и потерях – хороших и плохих потерях. Краткий миг свободы от забот, обязанностей, страха и гнева, словно смытых волною радости встречи. Утрата сомнений и страданий. Какой аромат источали ее пальцы, после того как она проводила целый день за чисткой миндаля, аромат свежего зрелого плода, аромат, которым, казалось, можно насытиться. Она как будто питала его, и, когда они были вдвоем, он забывал о голоде. Только тогда. Этторе вспоминает шелковистую кожу ее икр, мягкую под коленками, словно абрикос. А потом он потерял Ливию, и это было как удар ножом, как рваная рана. Как крупный град, что приносит летняя гроза, – побивающий все, ледяной, смертоносный. Мышцы на ребрах Этторе напрягаются, по телу пробегает дрожь.

– Вставай, Этторе! Ты никак опять спишь! – Голос у Паолы тоже резкий, не только ее лицо и движения. Вся она – от плоти на ее костях до слов и самогó сердца – сделалась твердой как камень. Лишь когда она берет на руки Якопо, в ее глазах появляется мягкость, словно отблеск закатившегося солнца.

– Ты камешек в моем башмаке, который все время саднит, – говорит он, вставая и разминая затекшие мышцы спины.

– Тебе повезло, – отвечает Паола. – Если бы не я, мы все умерли бы с голоду, пока ты тут лежишь и мечтаешь.

– Я не мечтаю, – говорит Этторе.

Паола не удостаивает его взглядом. Она идет в дальний конец комнаты, к нише в каменной стене, где спит Валерио. Она не притрагивается к нему и только кричит ему в ухо:

– Уже четыре, папа.

Кашель извещает их о том, что Валерио проснулся. Он поворачивается на бок, подтянув колени к подбородку, словно дитя, и кашляет, кашляет. Затем бранится, сплевывает и свешивает ноги на пол. Паола пристально смотрит на него.

– Сегодня опять Валларта, если повезет, мой мальчик, – произносит Валерио, обращаясь к Этторе. Когда он говорит, в груди у него что-то дребезжит.

Паола и Этторе обмениваются быстрыми многозначительными взглядами.

– Тогда лучше поторопитесь, – говорит Паола. Она наливает им чашку воды из щербатой амфоры, и легкость, с которой Паола делает это, указывает на то, что сосуд уже больше чем наполовину пуст. Паола должна ждать их дня, прежде чем она сможет пойти к источнику. Или ждать, или покупать у торговца, а этого они не могут себе позволить. Не за такую цену.

Массерия Валларта – самая большая ферма в окрестностях Джои, около двенадцати сотен гектаров. Сейчас, во время жатвы, она одна из немногих, куда каждый день нанимают работников. До войны это было время гарантированных заработков – целые недели работы. Мужчины ночевали прямо в поле, не тратя сил на дорогу домой и обратно. Они просыпались перепачканные в земле, набившейся в складки одежды, с мокрыми от росы лицами и ссадинами от камней, на которых лежали. Наконец-то можно было отработать и отдать накопившиеся за зиму долги: внести деньги за жалкие лачуги, оплатить счета за еду, выпивку и игру. Теперь даже сезон сбора урожая не гарантирует работы. Землевладельцы говорят, что не могут позволить себе нанимать людей. Они говорят, что после прошлогодней засухи и послевоенной разрухи вынуждены отойти от дел. Если сегодня их наймут в массерию Валларта, им придется прошагать до фермы десять километров, чтобы начать работу с восходом солнца. С вечера не осталось никакой еды, они съели все до крошки. Если повезет, их чем-нибудь накормят на ферме, но это вычтут из заработанных денег, если, конечно, они их получат. Мужчины суют ноги в башмаки, застегивают свои изношенные жилеты. Они выходят на прохладный утренний воздух, минуют тенистый внутренний дворик и шагают по узеньким улочкам, ведущим к Пьяцца Плебишито, где встанут в очередь за работой. И Этторе дает клятву. Он повторяет ее каждое утро, вкладывая в нее всего себя: «Я найду того, кто сделал это, Ливия. И этот человек будет гореть в аду».

Клэр

Ее всегда поражало то, как сильно Пип вытягивается за время семестра, ведь его не бывает дома неделями, но на этот раз, кажется, изменилось что-то более существенное. Не только рост, овал лица и ширина плеч. Клэр пристально разглядывает его, пытаясь доискаться до причины. Он спит, прислонив голову к пыльному окну поезда и прижав к груди потрепанный экземпляр «Холодного дома». Тонкие пряди волос упали на лоб и колышутся в такт покачиванию вагона. Сейчас в спящем с приоткрытым ртом юноше Клэр опять видит ребенка. Маленького одинокого человечка, с которым когда-то познакомилась. Теперь его лицо сделалось более худым, челюсть стала массивнее, брови гуще, немного удлинился и заострился нос. Но темно-русые кудри все такие же непослушные, и он пока еще обходится без бритвы. Клэр всматривается внимательней, желая удостовериться. Над верхней губой не пробивается ни единого волоска. Облегчение, которое она чувствует при этом, смущает ее.

Она отворачивается и смотрит в окно. Пейзаж не меняется. Бесконечные мили возделанной земли: пшеничные поля, изредка перемежающиеся чахлыми оливковыми рощами или приземистыми миндальными деревьями с черными корявыми стволами. Когда Пип станет мужчиной, повзрослеет, когда закончит учебу и уедет из дома навсегда… Клэр испуганно сглатывает вставший в горле комок. Разумеется, она не может этому помешать. Она не будет его удерживать. Не позволит себе. Должно быть, именно это сейчас изменилось: она уже не в силах отмахнуться от мысли, что он повзрослел и в один прекрасный день покинет ее и заживет своей жизнью. Она ему не мать, и, возможно, боль разлуки будет не такой острой. Но мать связывают с сыном неразрывные узы, узы крови и родства, сознание того, что ребенок был когда-то ее частью и в каком-то смысле остается таковой всегда. У Клэр этого нет. Ее связывают с Пипом чувства более хрупкие, более тонкие; они такие же прекрасные, но могут исчезнуть без следа. И этого она боится больше всего. Ему только пятнадцать, уговаривает она себя. Он еще ребенок. Вагон