Мы ставим ящик на краю могилы. Наш работник, Элиас Мортон, стоит неподалеку. Лайонел послал за ним. Заплатил вдвое, чтобы тот работал быстро. Седые кудри Элиаса выбиваются из-под цилиндра на истрепанный воротник. Он следит белесыми глазами за Лайонелом, не обращая на меня внимания.
Никаких речей. Мужчины берутся за ручки, низко наклоняются и опускают гроб в могилу.
Я выдыхаю, беру пригоршню земли, разжимаю пальцы, и земля просыпается на сосновую крышку.
– Сочувствую, миссис, – говорит Элиас, глядя на ботинки. – Очень сочувствую.
Лайонел стоит, уперев руки в боки.
– Теперь ей будет лучше, – говорит он, глядя на меня через яму. – Она так и не простила тебя за то, что ты оставила ее с нами.
Пытаясь сдержать рыдания, я отворачиваюсь. Смотреть я больше не могу, ведь я знаю, как ее пугает темнота, а теперь она будет заключена в нее. Ведь я знаю, что брат прав. Нет мне прощения.
Глава 3
Наверное, мне нужно встать с постели, открыть другое окно, то, что выходит на огород. Я лежу здесь с тех пор, как мы похоронили Алису, гляжу, как тени скользят по комнате, а солнце темнеет и превращается в толстый обгоревший апельсин. Но Кэти в саду, голос ее журчит и иногда воркует, а иногда слышится: «Тоби, не трогай помидоры» и «Тоби, Тоби, где ты?»
Тоби смеется и взвизгивает, как умеют только маленькие мальчики, когда прячутся от мачехи среди растений, и изгородей, и острых, как нож, теней заходящего солнца.
Лайонел и Кэти выделили мне комнату в глубине дома. Прежнюю комнату Алисы. Окна выходят и на огород, и на пруд Тюри. Кровать стоит у окна с широким подоконником, куда можно поставить мой утренний чай; в письменном столе три ящика и приземистая полочка. Из амбара достали шкаф, который был у меня в детстве, и покрасили его в голубой, как яйца малиновки, цвет. Розовые розы змеятся по обоям. Кэти поставила на каминную полку часы и вазу с букетиком цветов.
Всем хороша эта комнатка, которая так отчаянно пытается казаться жизнерадостной.
– Здесь тебе будет удобнее, – сказал Лайонел. – И Кэти тебе все постельное белье купила новое.
Он имел в виду, что им будет удобнее, если я, вдова без средств к существованию, не стану путаться у них под ногами. Я еще не решила, сколько «спасибо» и «извините» можно счесть достаточным.
Тут я понимаю – и это разрывает мое сердце, – что теперь так будет всегда, что именно так происходит, когда твоего мужа убивают вместе с половиной его полка во время битвы при Монеттс-Блафф[2].
Я как сейчас вижу этот список, приколотый поверх других на стене, когда-то покрытой изысканными обоями с узором мокрого шелка, а теперь разбухшей от имен погибших и пропавших без вести.
Дежурный по палате приколол списки, обернулся и закричал:
– Сорок седьмой Пенсильванский! Двадцать девятый Висконсинский! Восьмой Нью-Гэмпширский!
Лежавший на полу солдат в одних только потрепанных серых штанах схватил меня за фартук, привлекая внимание.
– Это полк моего брата, – сказал он, почесывая лицо под бинтом. – Ребята Франклина! Он их в беде не оставит. Он в списке? Посмотрите! Мой брат в списке?
– Хватит чесать. Так у вас рана никогда не заживет.
Я опустилась на колени рядом с ним. Остановила его руку.
– Вы посмотрите для меня? Поищете моего брата, Франклина Бранча?
Палату будто обложили ватой, все звуки казались приглушенными, слышалось только мерное биение моего сердца и голос солдата.
– Посмотрите? Пожалуйста, сестра!
– Восьмой Нью-Гэмпширский?
Перешагивая через раненых, придерживая юбку, я двинулась по тесному коридору. Я пробиралась среди коек, и врачей, и солдат, которые едва стояли на ногах – слишком сильные, чтобы лежать, слишком слабые, чтобы вернуться в бой. Крики, и стоны, и грохот все новых каталок, и эхо мужских голосов, проникающее с улицы в вестибюль. Я привстала на цыпочки, чтобы разглядеть список поверх голов собравшихся мужчин. И вдруг. Бенджамин Эбб… Еще одно имя среди многих, на последние три буквы попал клей, и их не было видно.
На квартиру я вернулась поздно. Весь день я писала письма для раненых и умирающих, и пальцы мои перепачкались в чернилах. И только вечером я написала собственное письмо.
Сити-Пойнт,
4 мая 1864 года
Дорогой Лайонел,
Бенджамин погиб. Скажи Алисе. Она не будет оплакивать его кончину. Я же просто скажу тебе, что не могу испытывать скорбь по человеку, которого не любила. Он слишком рано задушил во мне это чувство, а когда ему снова потребовалась моя любовь, было уже слишком поздно.
Вкладываю в письмо двухдолларовую купюру – такие деньги печатают мятежники. Это для Тоби, если я не перепутала день, в следующую пятницу у него день рождения.
Поблагодари Кэти за письмо, которое я получила на прошлой неделе, оно меня порадовало. Чудесный сюрприз – лимонные леденцы.
Всегда твоя М.
Лайонел в ответ попытался по-доброму успокоить меня. Алиса ответила честно:
Здесь. 25 мая.
Я ничего плохого не сделала. Возвращайся домой.
Алиса
И еще… мне не жаль. По поводу Бенджа.
Колонны роз на стене спальни расплываются, превращаются в белую кожу Алисы, фиолетово-коричневые синяки, спутанные от крови волосы, которые я так подолгу заплетала.
Она не страдала.
Страдала. Конечно, страдала. Всю жизнь.
Я задыхаюсь и подскакиваю. Сдерживаю стон и наклоняюсь вперед, прижав локти к бедрам. Я хочу выползти из своей кожи, подальше от этого обжигающего чувства вины. Я бросила ее здесь, когда мне нужно было ехать домой.
Кто-то тихонько стучит в дверь, поворачивается ручка. В образовавшуюся щель просовывается башмачок. Я поспешно заворачиваюсь в шаль, лежавшую в изножье кровати. Тоби проскальзывает в комнату.
– Не входи, пока тебе не ответят.
Он дергает шов на кармане штанов, потом оставляет его в покое и вытирает нос пальцем.
– Ты меня слышал?
– Да, мэм. Нужно дождаться ответа и только потом входить.
Тоби оглядывает комнатку, задерживает взгляд на круглых часах на каминной полке. Показывает на них, рассматривает черные стрелки с завитками, выпуклый циферблат, позолоченные цифры.
– Восемь и шесть, – говорит он.
– Да. Восемь тридцать.
Значит, я спала. Небо окрасилось в оранжево-серый цвет.
– Ты пропустила ужин.
– Да.
– А мы пудинг с изюмом ели.
Он чешет под подбородком. Под ногтями у него грязь.
– Чего тебе, Тоби?
Он качает головой, поднимает что-то с пола коридора и возвращается в комнату. Корчит гримасу, схватив поднос за уголки, чтобы не опрокинуть миску в центре. Ложка скользит к краешку подноса.
– Дай мне.
Я встаю с постели, беру поднос и ставлю его на стол. Бульон еле теплый, пар не поднимается, жиринка плывет по поверхности, прилипает к бортику миски.
– Любишь бульон? – спрашиваю я.
Он втягивает подбородок в шею и качает головой.
– Значит, у нас много общего.
– Мама говорит, он укрепляет.
Он зовет Кэти «мамой» – думаю, от него этого ждут. Но ведь прошло только три года. Когда Лидия утонула, ему было пять. По-моему, достаточно большой, чтобы помнить ее. Должен ли пройти