Трудно, что ли? Можно вообразить, тебя камни ворочать заставляют!.. Ладно, не хнычь. Зовут-то тебя как?
— Андреа…
— Ишь ты, миленько. Вытри нос, Андреа, мы их всех порвем. Так, отдыхаем пятнадцать минут.
Эдмон Леглантье, исполнитель главной роли и постановщик «Сердца, пронзенного стрелой», исторической драмы в четырех актах, он же директор театра «Эшикье», слез с подмостков и направился к третьему ряду, где сидели актер и актриса, игравшие в этой пьесе Равальяка и Марию Медичи.
— Ну, а вы что скажете, дети мои? Порвем галерку или как?
— Клакеры будут устраивать овацию при появлении каждого персонажа, — доложил Равальяк. — Ручаюсь, даже на последних рядах никто не заснет.
— Да услышит тебя всемогущий Маниту! Но каково невезение! Кто бы догадался, что этим летом в городе пойдут еще два спектакля на ту же тему? И вот вам пожалуйста: «Шатле» проанонсировал «Цветочницу с кладбища Невинноубиенных»,[16] а «Порт-Сен-Мартен» ставит «Дом банщика»![17] Ты, между прочим, главный герой обеих пьес.
— Я?!
— Не ты, дубина, а Равальяк! Получается, мы с нашим «Сердцем» — третьи. А я-то готовил оглушительную премьеру для открытия театра «Эшикье»! — Эдмон раздосадованно окинул взглядом зал, отделанный на итальянский манер. Ремонт загнал его в долги, и эта премьера была сродни ставке ва-банк — в случае провала кредиторы его удавят… Вся надежда на одну затеянную мистификацию — если дело выгорит, банкротство ему не грозит.
Помощник режиссера свесился с балкона:
— Мсье Леглантье! Вас повсюду ищет Филибер Дюмон. Я ему сказал, что вы домой ушли.
— Какая неприятность, теперь придется ночевать в гостинице. И все же благодарю вас.
— Кто такой этот Дюмон? — полюбопытствовала Мария Медичи, повернувшись к Леглантье.
— Автор пьесы, по-простому — заноза в заднице. Ладно, пойду перекурю и начнем репетицию последнего акта. Точи свой кинжал, Равальяк!
Когда Генрих IV удалился, Андреа подсела к коллегам:
— Он что, льва на завтрак живьем проглотил? Не привыкла я к таким головомойкам…
— Привыкай, — посоветовал Равальяк. — Месье Леглантье изволят нервничать. Этот театр ему что любовница — сплошные расходы, уже кучу денег сюда вбухал.
— Откуда же у него деньги? Театр-то еще не открылся.
— Откуда-откуда… Может, дядюшка у него в Америке, а может, он финансовыми махинациями занимается — почем я знаю?
— Я знаю, — подала голос пышнотелая Мария Медичи. — Карты. Он предается игре с тем же пылом, с каким Генрих Наваррский охотился на кабанов. У нашего Эдмона всегда наготове две маски античной комедии: одна смеется, другая плачет. Если у него с лица не сходит улыбка — значит, накануне он выиграл в баккара, если кислая мина — продулся в прах. К счастью для нас, Эдмон скалится чаще, чем куксится.
— Когда же он успевает играть? — удивился Равальяк. — Ведь безвылазно в театре торчит — то костюмерами командует, то рабочих учит, как декорации собирать. Постановщиков опять же тиранит. «Гамлета», «Сида», «Андромаху» потрошит, каждое слово разжевывает фиглярам, которые ни ухом ни рылом… Это ж никакого здоровья не хватит!
— О, будь покоен — маэстро в свои пятьдесят еще ого-го! — фыркнула Мария Медичи. — Говорят, у него толпа любовниц, то и дело меняются, а есть одна постоянная зазноба — некая Аделаида Пайе, так он у нее проводит две ночи в неделю и, исполнив мужеский долг, до утра шляется по Большим бульварам — удовлетворяет картежную страсть. Играет, играет, не может остановиться, обещает себе, что при первом прибытке встанет и уйдет — и продолжает делать ставки. Хотя в последние дни ему, похоже, везло. Стало быть, и мы при удаче — у него есть чем жалованье заплатить.
— Что же, он никогда не спит? — спросила Андреа.
— Ложится с рассветом, встает в полдень.
— Надо же, а ты чертовски хорошо осведомлена, Эжени, — констатировал Равальяк. — И такое впечатление, что всё узнала из первых уст… в спальне маэстро.
— А кем, по-твоему, Мария Медичи приходилась королю Генриху, охальник? Законной половиной, разве не так?
Громоподобное «На сцену!» положило беседе конец — все трое бросились на подмостки, где Беарнец уже восседал в карете из штакетника, а машинисты натужно воздвигали задник, являвший миру фасады контор общественных писарей и бельевых лавок улицы Феронри.
— Эй, Равальяк, ты там не упарился отдыхать? Где твой парик? Ты должен быть рыжим! И на хрена ты мне сдался, шут гороховый? Уволю к чертям собачьим! Я тебя нанимал для того, чтоб ты мне кишки выпустил, а не для того, чтоб ты любезничал с этими дамочками, тьма тьмущая, чтоб тебя расплющило!
Кабинет директора театра находился во втором этаже над фойе. Как только закончилась репетиция, Эдмон Леглантье побежал переодеваться. Шустро отклеил накладную бороду, намазал лицо кольдкремом, смыл грим и напомадил седеющие усы субстанцией из баночки, которую стянул у Эжени. Застегивая рубашку, он напевал:
«Слава! Я чую приближенье славы, я еще задеру подол этой шлюхе! Успех! Признание! И тогда — роскошь, золоченые кресла, зал, освещенный электричеством — уж будьте любезны! Кто скажет, что я не везунчик? Сегодня вечером я сыграю не в баккара, я сыграю кое с кем злую шутку, и это будет мой лучший выход!» С этими мыслями Эдмон достал из ящика стопку бумаг и пробежал взглядом ту, что лежала сверху. Изящная композиция из трубки и портсигара служила заставкой к тексту, который он с выражением прочел вслух:
Анонимное общество
АМБРЕКС
Устав зарегистрирован у мэтра Пиара,
парижского нотариуса, 14 февраля 1893 года.
Акционерный капитал — 1 000 000 франков —
разделен на 2 000 акций по 500 франков каждая.
Контора в Париже.
Долевое участие вкладчика: ________
Париж, 30 апреля 1893 года
Управляющий: ________
Управляющий: ________
«Безупречно, — с улыбкой мысленно заключил актер и даже поцеловал акцию от избытка чувств. — Художник прыгнул выше головы. Вы неотразимы, мои красотулечки, вы и ваш драгоценный наряд. Судят-то по одежке! Ничто так не внушает доверия вкладчику, как умело выгравированная золотая жила, из которой сыплются готовенькие монеты прямиком в его кубышку. В нашем случае золотая жила приняла вид курительных принадлежностей, и до того убедительный вид, что ни одна иллюстрация в научном трактате не будет смотреться правдоподобнее. А мы знаем, что публика безоглядно верит любому печатному слову, каждой картинке в газете!»
Эдмон Леглантье отсчитал из пачки двадцать пять акций, остальные спрятал в несгораемый шкаф, предварительно достав оттуда двадцать пять портсигаров; сложил всё отложенное в чемоданчик и подошел к зеркалу завязать галстук. Сооружая узел, он декламировал монолог собственного сочинения, сдобренный модуляциями, достойными звучать под сводами «Комеди-Франсез»:
— Не придумано еще лучшего применения бумаге, нежели ее обращение в банковские купюры или же в обещание дивидендов, каковое воплощается в акциях многоликих мануфактур… — Он с упоением повторил, раскатывая «р»: —