Он пошел в дом, пятка за пятку отряхнул ноги от праха.
– Лешка!
– Иду, иду, радетель!
Вот правильная баба. Гвездослав сбросил в угол кожушок, отороченный медвежьей шкурой, снял с себя амулеты, задел длинную прядь, выругался в бороду. Лешка гремела тазами, хлопотала, таскала из сеней горячую воду, готовила омовение.
– Скоро там? – прикрикнул на нее Гвездослав, не столько для дела, сколько для острастки. И чтоб услышать свой властный, хорошо поставленный голос. Когда-то пел он в церковном хоре, только где он теперь, этот хор? А у кого ум есть, тот всегда пристроится. Над людишками власть иметь будет. Сладкая она штука, власть. Людишки что? Мусор, быдло, они для того и существуют, чтоб над ними командовать. Всегда за сильным стремятся пристроиться, всегда сильного ищут. А как найдут – вот тут и будет им хлеб с маслом. Супротив слова не скажут, на такое пойдут, чего сами от себя не ожидают.
Горячая вода давала обильный пар, Гвездослав смотрел, как тонкая струйка вливалась в холодную воду. Лешка сноровисто мешала в тазу, подливала и не замечала будто бы, как кожа краснела. Вот взять ее, Лешку. Поначалу гордая была, а ничего, пообломал ее. Под себя подстроил. Да и надо-то было всего ничего – власть свою показать. Мужика, с которым она пришла, «праведные» его заморили, вот тут-то и гордыня вся кончилась.
Гвездослав опустил ноги в таз. Заохал, застонал, наслаждаясь горячей водой. С минуту посидел так, потом ткнул ногу в Лешкины руки. Лешка проворно мыла, массировала заскорузлые пятки. Скоро бросилась к тумбочке, достала барсучий жир.
– Сколько раз тебе говорил, рядом держи. – Гвездослав ткнул жилистым кулаком в голову Лешке. Она закивала часто-часто, расстелила полотенце на коленях, обтирала ногу, смазывала жиром кожу.
– Не сердись, не сердись, благодетель. Дура-баба!
– Вот то-то и оно, что дура, – заворчал Гвездослав. – Слышь, Лешка, Марьяну бы надо проучить. Ты там пусти слух между баб, дескать, Отец за Марьяной следит, потому как грех на ней имеется. А какой, не говори. Слышишь?
– Пущу, пущу. А какой грех-то, Отец?
– Дура! Говорю же, слух пустить надо. Есть там грех или нет, не твоего ума дело. Пускай помучается.
– А, ну так бы сразу и сказал.
– Цыть у меня! Говоришь много!
Лешка притихла. Домыла другую ногу, подставила тапки. Гвездослав вставил ногу в прогретый мех, пошаркал, откинулся к стене. Из-под бровей смотрел, как Лешка убирает выплеснувшуюся воду, таз, наскоро полощет руки, собирает на стол. Потянуло едой, разваренная картошка дышала паром, на столе, как по волшебству, возникали соления, румяный окорок, запеченный до корочки, каравай душистого хлеба. Ждал, пока поставит Лешка на выскобленный стол лафитник, наполненный настойкой, и только потом нехотя поднялся с лавки, подошел, сел за стол.
В дверь постучали. Гвездослав чертыхнулся про себя, уронил с вилки картофелину.
– Кого несет? Лешка, стучат!
Лешка кинулась к двери, послышались приглушенные голоса.
– Кого несет, говорю?
– Я это, я.
В дом вошел юркий, меленького росту мужичонка. Наскоро сотворил знак благодати, постучал ногой о другую, быстро, сноровисто стащил с себя верхнюю одежду.
Гвездослав ждал. Этот был свой человек, последние пять лет ходил правой рукой Отца, отчего и было ему дозволено нарушать трапезу, да и многое другое. Звали его Антон Манишин, но в поселении называли его Чуха и боялись почти что как самого Отца. Злобный, пронырливый, он никогда не мстил обидчикам прямо, предпочитая на обиды отвечать больно и исподтишка, когда уже и забывалось, из-за чего разгорался весь сыр-бор. Он ничего не прощал и был вездесущ – все знал, за всем приглядывал. Отец ценил его, позволял многое, но всегда держал дистанцию.
– Чего тебе?
Чуха подскочил, быстро оглядел стол, сглотнул слюну.
– Видел я кое-чего.
– Чего? Толком говори.
– Пятеро сюда идут. При оружии, выглядят чудно.
– Где?
– День переходу. Я там силки ставил. Один вроде бы помятый, может, наскочили на кого. За ребра держится. Остальные здоровые, идут ходко, если останавливаться не будут, к вечеру доберутся.
Гвездослав отложил вилку, вперился взглядом в меленькие бледные глаза Чухи.
– Я чего подумал-то, Отец. Как придут, пустим на постой. Больно уж ружбайки у них хорошие. Да и патронов не помешало бы отсыпать. А там навалимся кучей…
– Навалимся, говоришь? Не много ли на себя берешь? А если стрелять первыми начнут? Наши-то струхнут, по щелям расползутся, бери тепленькими.
Чуха замотал головой. Взгляд его прищуренных, хитрых глаз перебегал с лица Гвездослава, совершал круг по комнате, возвращался обратно.
– Не, в самый раз. Говорю же, пустим на постой. Все чин чинарем, просим, гости дорогие, к нашему шалашу. Беленькой поднесем, то да се, бабу какую помоложе подсунем. Дескать, давно к нам никто не забредал, мы люди мирные, оружия – три берданки, два топора, а больше ничего и нету. Тут главное – чтоб они нам поверили, дескать, нечего им опасаться. Ну а в беленькую, сам знаешь.
Гвездослав забарабанил по столу узловатыми пальцами. Пятеро. Пусть один покалеченный, зато другие на ногах. Это тебе не охотники за артами, не забредшие случайно, побитые зверьми, обессиленные кружением по болотам да буеракам. Откуда идут? Что тут ищут? А что, если прознал кто про поселение, если месть или еще что? Наняли вояк, вооружили… Да нет, не может такого быть. Если не начнут стрелять, может, и прав Чуха. Пятеро, шестеро – один хрен. Против «бревна» не устоят.
– День пути, говоришь…
– Ага, день. Только ты это, про ружбайки не забудь. Ружбайки-то мои.
– Ладно, ладно, не забуду…
* * *– Чуешь?
– Дым… Давай, Якут. Малым вперед, разведаешь, и сразу обратно.
– А почему не я?
– Подожди, Блажь. На твой век хватит.
Якут отдал Полозу винтовку, кивнул: отползайте назад – и исчез за кустами. Двигался легко, скользил по траве, словно клоп-водомерка по водной глади. Острое зрение таежного охотника засекало непонятки, мозг анализировал увиденное. Силки на зайцев, справа тропа, протоптана одним человеком. Негостеприимные тут хозяева. Якут обошел спрятанный в траве и опавшей листве капкан. Судя по размеру – медвежий. А вон еще один. Этот спрятан хуже, торчит, переливается металлическим блеском. Зверь в такой не полезет, значит, капкан ставили на человека.
Он осторожно вышел на опушку, присел в высокой траве. Большое поселение для такого затерянного в лесах места. Над покрытыми кто чем крышами курился дымок, за заборами чинными рядами виднелись не убранные еще огороды. Кое-где мычали коровы, а вот собак нет. Иначе б подняли лай. Таежные собаки – это тебе не городские барбосы: чужака издалека чуют. Якут насчитал тридцать домов. Все они – с пригорка было хорошо видно – сходились к круглой площадке. Он вытащил бинокль, покрутил зуммер. Так и есть. Что-то вроде деревенской площади, стоит посредине то ли дед, то ли еще кто – из дерева вырезанный. А