2 страница
постоянно биться о стену отсутствия? Плакать, храня надежду на чудо?

* * *

Замок Шенонсо как будто аккуратно поставили на реку Шер, и он крепко стоит на своих аркадах. Это не замок-крепость, это замок-мост. Во время Первой мировой войны его превратили в госпиталь. Со своих коек раненые ловили рыбу в реке. Шер. Дорогой[5]. Моему дорогому очень понравился Шенонсо. Спальня королевы, большие кровати с балдахинами, портреты Дианы де Пуатье[6] и Дианы-охотницы с полумесяцем в волосах, и D, переплетенное с Н, инициалом Генриха[7], можно ли лучше изобразить любовь, и вырезанные на дверях сирены, и портрет госпожи Дюпен, которая держала литературный салон и принимала Вольтера, Руссо, Монтескье и Берни.

– Она красивая, папа… А что такое муза?

– Женщина, которая вдохновляет художников.

– Она помогает им дышать?

– Да, мой олененок.


Мне же понравилась только одна комната. Спальня Луизы Лотарингской, жены Генриха III, наверху, под самой крышей. Все стены выкрашены в черный цвет, везде один и тот же узор, до тошноты повторяющийся на тяжелых складках балдахинов и оконных гардин, – рога изобилия, проливающие серебряные слезы. В углу молельня и портрет Генриха: камзол и черная шапочка, усы и мушкетерская бородка, сапфир в ухе, меланхоличный взгляд. Подходящий для меня девиз: Manet ultima caelo, «Последняя находится на небесах». Вот только у него это была не последняя женщина, но последняя корона, после польской и французской, возлежавших на его смертном челе. Лигист Жак Клеман, христианский террорист, вонзил нож ему в живот в 1589-м. На небеса, Генрих! Оставшаяся на земле Луиза сгорает в горе и делает эту комнату своей могилой. Живая, но мертвая. Мне здесь понравилось. Понравился этот черный цвет. Понравилась рама картины на евангельский сюжет, где три капли крови истекали из сердца, окруженного терниями.

Это было мое сердце.


«Стоит ли жить с таким отцом, как ты?» – сказал я себе, выходя из зеленого лабиринта, который Екатерина Медичи пожелала разбить в своем парке. Заплутав в тисовых изгородях и так радуясь тому, что заплутал, сын звал меня:

– Где ты, папа? Я тебя не вижу! Папочка!

Слезы текли по моему лицу, и я торопливо вытер их рукавом. «Папочка, где ты?» Он не видел меня. Ослепленный солью, щипавшей глаза, раздавленный стыдом, оттого что не мог ему ответить, я хотел, чтобы сырая земля, устланная ковром полуразложившихся листьев, поглотила меня. И чтобы какая-нибудь добрая фея увезла его в своей карете и позаботилась о нем.

Ему будет лучше без меня. У меня правда нет больше сил. Я передал ему лучшее, что у меня есть.

Все остальное, мои пороки, мой набор неврозов, – надо ли ему это знать?

Он нашел выход из лабиринта и прыгает мне на шею. Я сжимаю его голову в ладонях. Он улыбается. Это невыносимо, ведь у него ее черты, но он – не она.

Дитя – как город Дит в Дантовом аду. Ад я ему и обеспечу, если останусь.

Почему она ничего мне не оставила?

Объяснения?

Чтобы я знал, по крайней мере, как она рассчитывала поступить с нами?

* * *

Прыгай в крапиву, шут гороховый, пусть мозги брызнут на стены. Нет, я хочу сделать чисто, отнестись с уважением к тем, кто меня найдет. Остаться предметом дизайна, подходящим к моей мебели.

Я просто соскользну. Тихонько.

Очищу помещение.

Мое окончательное решение – медикаментозное.

* * *

Пора. Я встаю, чтобы закрыть окна. Не хотелось бы вспотеть. Сезон каникул, и в Париже жара. Идеальная погода, чтобы уснуть вечным сном. Улицы пусты. Ни звука в городе, где вот уже год свирепствует смерть, поражая во имя восточного бога, который, говорят, жаждет крови тех, кто в него не верит.


Каникула, по-латыни «маленькая собачка». Это имя, пишет Плиний Старший в своей «Естественной истории» (вон она, эта большая шишка Античности, красуется в моем книжном шкафу), римляне дали Сириусу, главной звезде созвездия Большого Пса. В это время года она пробуждается одновременно с Солнцем и «распаляет солнечный жар».

Nam caniculae exortu acendi solis uapores quis ignorant.

«Действия этой звезды сказываются на Земле сильнейшим образом»[8], – добавляет Плиний, который умер, задохнувшись во время извержения Везувия, – моря вскипают, стоячие воды бурлят, собаки наиболее подвержены бешенству.

Короче, звезда встает, а я ложусь.

Небесное тело и тело бренное.

Я шучу. Имею право.


Я сажусь в кухне. Смотрю на десяток капсул, разложенных рядком на столе, точно пули снайпера-маньяка. Я уже проглотил три, и миорелаксантное действие наконец-то ощущается. Миорелаксант: расслабляющий мускулы. Мио – мускул по-гречески и, как ни странно, еще и мышь, вот ведь незабудка по-гречески называется миозотис, «мышиное ухо». Этой путанице мы обязаны выражением «мышка ягненка», знакомым всем мясникам. Плевать? Наверно. Я уже всех достал моей этимологией. Ничего не могу поделать. Я люблю слова, их древний смысл, мостики, которые они перебрасывают в настоящее. Ощущение порядка, связи, укорененности, единственное еще оставшееся в этом мире безумия. Где слова больше ничего не значат. Где истина уже не в счет. Где нюансы умерли.


Одна капсула укатилась. Я возвращаю на место строптивый цилиндрик. Это номер 7. Поменьше других, как 8 и 9, но те круглые. Глотаю номер 4. Я хорошенько поработал над дозировкой. Меня не вырвет, и я не отключусь слишком быстро. Все что угодно можно найти во Всемирной паутине. Полный перевод Квинта Смирнского[9] и такие вот рецепты. Чувствую, как меня накрывает покой. Приятно. Сосредоточиваюсь на этом ощущении. Словно жидкая вата в жилах. Я умиротворен.

Я сказал – Улисс, но нет, я Сократ, выпивший цикуту в кругу друзей. Вот только друзей у меня нет. Это отчасти моя вина. Очень скоро после ее ухода у меня пропало желание с кем-либо видеться. Видеться по-настоящему, я хочу сказать. В профессии я еще держусь. Погреб себя под работой. Я даже снова взялся за репортажи, потому что мир повсюду кровоточил, безопасных мест не осталось, и бессмысленно было заключать пари о судьбах Европы. Да, друзей нет, кроме бумажных созданий, живущих между страницами моей библиотеки. Только книги могут меня успокоить, днем ли, ночью, когда возвращается призрак. Только древние герои умеют достучаться до моего сердца, что не удается живым.

Мои ноги тяжелеют, сердце бьется медленнее.

Греки называли это состояние «атараксия». Отсутствие волнений.

…ἀλλά μοι δῆλόν ἐστι τοῦτο, ὅτι ἤδη τεθνάναι καὶ ἀπηλλάχθαι πραγμάτων βέλτιον ἦν μοι.

…напротив, для меня очевидно, что мне лучше уж умереть и освободиться от хлопот[10].

Как это мило, вся эта древняя культура, эти древние мифы, всплывающие, как пузырьки шампанского со дна бокала, вот только пузырьки выходят из меня.

Они были со мной всю мою жизнь и говорят мне последнее «прости».


Я чувствую, как все замедляется. Погружаюсь в ватный океан. Смотрю на коробочки, маленькие кораблики с именами героев научной фантастики,