2 страница
Анатолии. За эти тысячи лет постепенно исчезли раскосые глаза, смуглая кожа и крепкие, широкие скулы. За эти тысячи лет возникали империи, новые города, и изменялись гласные в корнях слов. Один из ее предков завоевал столицу империи Стамбул, а другой предок потерял город халифов — Багдад. Осталось только овальное, маленькое лицо, светлые печальные глаза и болезненные воспоминания о потерянной империи, сладких водах Стамбула и доме на Босфоре с выложенными мрамором дворами, стройными колоннами и белой надписью над входом.

Азиадэ по-девичьи покраснела, спрятала зеркальце и осторожно осмотрелась. Вокруг были только сгорбленные спины, лысины и близорукие взгляды соседей.

Торжественная тишина читального зала временами прерывалась робким шепотом:

— Не могли бы вы передать мне Elementa persica?

— Опечатка в амхарийской энциклопедии! Что вы на это скажете?

— Вы думаете, это дополнение несет в себе отрицание?

Тихо шуршала пожелтевшая бумага древних изданий. Книжные полки напоминали оскал злого, всемогущего чудовища. Рядом, склонившись над столом, сидела сухая, с бледной кожей и впавшими щеками женщина, напряженно переводившая «Тарик» Хак-Хамида. Она увидела зеркало, бросила на Азиадэ неодобрительный взгляд и написала на маленьком листке: «Horribile dictu! Cosmetica speculumque in colloquium!»[1] Она подвинула листок Азиадэ, а Азиадэ примирительно написала на обратной стороне: «Non cosmeticae sed influenza.»[2] Я болею. Давайте выйдем, я помогу вам переводить «Тарик».

Она закрыла словарь и вышла в большой вестибюль. Филолог с впавшими щеками последовала за ней. Они устроились на холодной мраморной скамье в вестибюле. Азиадэ раскрыла книгу. Из переливов четверостиший выступали серые скалы Испании, полководец Тарик в мерцающем свете факелов переходил ночью Гибралтарский пролив, и ступив ногой на скалу, клялся халифам покорить испанскую землю. Филолог восторженно вздохнула. Ей казалось несправедливым, что в Турции каждый ребенок знает турецкий, а она, ученая, должна прикладывать столько труда, чтобы одолеть его.

— Я болею, — сказала Азиадэ и отложила «Тарик». Она задумчиво посмотрела на черного орла, украшающего мраморный пол, затем поднялась и сказала:

— Мне надо идти, коллега.

Азиадэ попрощалась и в неожиданно хорошем расположении духа направилась к выходу.

Крепко сжимая в руках портфель, она шла по шумной Фридрихштрассе. Над Берлином висел легкий, осенний дождь. У вокзала, словно солдаты на параде, выстроились продавцы газет.

Азиадэ подняла воротник тонкого плаща. На Адмиралштрассе в сумерках дождя ее маленькая ножка подвернулась и проезжавшая мимо машина обрызгала девушку грязью из лужи. Чулки тут же покрылись отвратительными серыми пятнами. Раздосадованная, она пошла дальше. Свинцовая Шпрее[3] отдавала тусклой синевой. Азиадэ остановилась на мосту, разглядывая металлические конструкции вокзала. Где-то над головой прогрохотал поезд.

Перед ней лежала сверкающая от осеннего дождя, широкая Фридрихштрассе. Этот чужой город был прекрасен классической прямотой своих мокрых пустынных улиц. Азиадэ глубоко вдохнула его чужой воздух и посмотрела на серые лица прохожих. Ее романтический ум высматривал в длинных, гладко выбритых лицах прохожих отставных капитанов подводных лодок, предпринимавших отчаянные походы к берегам Африки; жесткие, голубые глаза мужчин таили мрачные воспоминания о полях сражений во Фландрии, в снежных пустынях России, пылающих песках Аравии.

На невообразимо длинной Луизенштрасе дома постепенно приобретали красноватый оттенок. На углу улицы мужчина в толстых шерстяных перчатках продавал каштаны. У него были глубокие голубые глаза, и Азиадэ подумала, что в их жестком, полном уверенности взгляде есть что-то от короля Фридриха и поэта Клейста[4]. Но тут продавец каштанов смачно сплюнул. Азиадэ испуганно отшатнулась. Да, от этих мужчин можно ожидать чего угодно, а Клейст уже давно покинул этот мир.

Она сглотнула слюну, снова ощутив при этом сильную боль в горле, и медленно пошла дальше по мокрому асфальту. Капля дождя, упавшая за воротник, медленно скатывалась по спине. Она крепче сжала в руке портфель и увидела впереди, на левой стороне улицы, памятник Вирхову[5]. Все вокруг приобретало медицинские оттенки: прилавки магазинов сверкали металлом хирургических пил, зубоврачебных инструментов, лежащих по соседству с учебниками по общей патологии. Азиадэ остановилась перед одним из прилавков и поежилась: из-за витринного стекла ей улыбался скелет с тонкими костями. Она оказалась зажатой между покойным Вирховым и скелетом. В зеркале витрины она увидела собственное вытянувшееся от испуга лицо с покрасневшими щеками. Слева возвышалась красная стена Шаритэ[6], за оградой — голые ветви деревьев и больные, в пижамах в бело-голубую полоску. Она пошла дальше, съежившись, втянув голову в плечи. Ей уже не было холодно, от насквозь промокшего плаща пахло резиной.

«Поезд не останавливается на мосту Яновитц», грустно произнесла она про себя. Это была первая фраза, которую Азиадэ выучила на немецком, и она постоянно вспоминала ее, когда чувствовала себя потерянной и одинокой в величественном каменном Берлине.

Она взошла по ступенькам и толкнула тяжелую дверь клиники. Грузная медсестра спросила ее имя и протянула карту. Перед зеркалом Азиадэ сняла маленькую черную шляпку и светлые, мягкие волосы, чуть намокшие на концах, свободной волной упали на плечи. Она причесалась, оценивающе посмотрела на свои ногти, спрятала карту в карман и вошла в большую полутемную приемную.


— Concha bulosa, — сказал доктор Хаса и бросил инструменты в тазик. Пациент испуганно посмотрел на выписанное им направление и скрылся в рентгеновском кабинете.

— А, может быть, и эмпиема, — пробормотал Хаса.

Он записал свое предположение в историю болезни и отправился мыть руки.

Глядя, как светлые капли скатываются по его пальцам и исчезают в раковине, Хаса жалел себя. «Я просто несчастный человек», — думал он, и на лбу у него обозначились горизонтальные морщинки. Три аденотомии за одно утро — это точно уж слишком. К тому же, одна из них под наркозом. И эти два парацентеза — второй был вовсе необязателен. Барабанная перепонка все равно вскрылась бы сама по себе, но пациент начинал волноваться.

Доктор Хаса вытер руки и вспомнил о риносклероме. Это было его больным местом. «Старик» хотел продемонстрировать ее студентам, а она сопротивлялась. Риносклерома была у одной сумасбродной тетки, которая упрямо твердила, что не намерена быть подопытным кроликом. Жаль, что к каждой болезни прилагается еще и пациент. Но на самом деле, Хаса больше всего разозлился на практиканта. Тому следовало бы стать психоаналитиком и переехать в Вену, где он мог бы сколько душе угодно класть полипотом с петлей на стеклянный столик. И это во время обхода «старика»! Тот ничего не сказал, но покраснел от возмущения. Но хуже всего, что именно он, Хаса, является ответственным за этого практиканта, и, соответственно, за его представления о современной гигиене.

— Положить стерильную петлю на стол, и это прямо перед применением, — возмутился Хаса и пожалел про себя, что физические меры воздействия к студентам запрещены.

Он обмотал носовым платком эбонит рефлектора, рассерженно щурясь и точно зная, что причина его плохого настроения не в риносклероме, и не в этом практиканте. Во всем