– Как вечерний костюм вполне годится, – сказал Траут. – Но скажи мне, Билл, что там, в Мидлэнд-Сити, носят в октябре, до вечера, пока еще солнце светит? – Траут подтянул штаны, так что стали видны его икры в причудливом сплетении вен. – Бермудские шорты с носками, что ли? А, Билл? Что ж, в конце концов я сам – с Бермудских островов.
Он потер смокинг влажной тряпкой, и плесень легко сошла.
– Неприятно мне, Билл, – сказал он про убитую им плесень. – Плесень тоже хочет жить, как и я. Она-то знает, Билл, чего ей хочется. А вот я ни черта теперь не знаю...
Тут он подумал: «А чего хочет сам Билл?» Угадать было легко.
– Билл, – сказал Траут, – я так тебя люблю, и я теперь стал такой важной шишкой, что сейчас же могу исполнить три твоих самых заветных желания, – И он открыл дверцу клетки, чего Биллу не удалось бы добиться и за тысячу лет.
Билл перелетел на подоконник. Он уперся плечиком в стекло. Между ним и вольной волей стояла только одна эта преграда – оконное стекло.
– Твое второе желание сейчас тоже исполнится, – сказал Траут и снова сделал то, чего Билл никак сделать бы не мог: он открыл окошко. Но попугай так испугался шума при открывании окна, что тут же влетел обратно в клетку.
Траут закрыл клетку и запер дверцу на задвижку.
– Умней тебя еще никто не придумал такого исполнения трех желаний, – сказал он попугаю, – Теперь ты знаешь точно, чего тебе желать в жизни: вылететь из своей клетки.
Траут понял, что единственное письмо от читателя как-то связано с приглашением, но никак не мог поверить, что Элиот Розуотер – взрослый человек. Почерк у Розуотера был совсем детский:
– Билл, – задумчиво сказал Траут, – ведь это дело для меня обстряпал какой-то мальчишка. Наверно, его родители дружат с председателем фестиваля искусств, а в тех краях никто книжек не читает. И когда мальчик сказал им, что я хороший писатель, они все сразу поверили. Не поеду я, Билл, – добавил Траут, покачав головой – Не хочу я вылетать из своей клетки. Слишком я умный. Да если бы мне и хотелось отсюда вылететь, я бы ни за что не поехал в Мидлэнд-Сити. Зачем нам становиться посмешищем – и мне, и моему единственному читателю.
Так он и решил. Но время от времени он перечитывал приглашение и запомнил его наизусть. А потом он внезапно понял, что в этой бумаге скрыт некий тайный смысл.
Выискал он этот смысл наверху бланка, где были изображены две маски, символизирующие комедию и трагедию. Одна маска была такой:
Другая такой.
– Видно, им там нужны одни счастливцы с улыбочкой, – сказал он своему попугаю. – А невезучим там не место.
И все же Траут не переставая думал о приглашении. Вдруг у него появилась идея, которая показалась ему очень заманчивой: а что, если им будет полезно посмотреть именно на такого неудачника?
И тут в нем вспыхнула огромная энергия.
– Билл, Билл, слушай, я вылетаю из клетки, но я сюда вернусь. Поеду туда, покажу им то, чего никогда ни на одном фестивале искусств никто не видел: представителя тысячи тысяч художников, которые всю свою жизнь посвятили поискам правды и красоты – и ни шиша не заработали!
Так в конце концов Траут принял приглашение. За два дня до начала фестиваля он поручил Билла своей квартирной хозяйке и на попутных машинах добрался до Нью-Йорка. Пятьсот долларов он приколол к подштанникам, остальные пятьсот положил в банк.
Отправился он в Нью-Йорк, так как надеялся найти там свои книжки в порнографических лавчонках. Дома у него ни одного экземпляра не было – он свои произведения презирал. Но теперь ему хотелось почитать кое-что вслух в Мидлэнд-Сити, чтобы люди поняли его трагедию, такую нелепую и смешную. И еще он собирался им рассказать, какой он для себя придумал памятник.
Вот как этот памятник выглядел:
Глава четвертая
А тем временем Двейн все больше терял рассудок. Однажды ночью он увидел одиннадцать лун над кровлей нового здания Центра искусств имени Милдред Бэрри. На следующее утро он увидел, как огромный селезень регулирует уличное движение на перекрестке Аосенал-авеню и Олд-Камтри-роуд. Он никому не рассказал, что он увидел. Он все держал в тайне.
А оттого, что он все скрывал, скверные вещества в его мозгу все накоплялись и набирали сил. Им уже было мало, что он видел и чувствовал что-то несуразное. Им хотелось, чтобы он и делал что-нибудь несуразное и еще при этом подымал шум.
Им надо было, чтобы Двейн Гувер гордился своей болезнью.
Потом люди говорили, что они не могут себе простить, как это они не замечали в поведении Двейна опасных симптомов, не обращали внимание на то, что он явно взывал к ним о помощи. После того как Двейн окончательно спятил, местная газета поместила глубокосочувственную статью о том, что все должны следить друг за другом – не проявляются ли опасные симптомы. Вот как называлась эта статейка:
ЗОВ НА ПОМОЩЬ
Но никаких особенных странностей до встречи с Килгором Траутом Двейн еще не проявлял. Вел он себя в Мидлэнд-Сити как было принято в его вполне консервативной среде, говорил то, что надо, и верил во все, что полагается. Самый близкий ему человек – его секретарша и любовница Франсина Пефко сказала, что за месяц до того, как он у них на глазах превратился в маньяка, он становился все веселее и веселее.
– Мне все время казалось, – говорила она репортеру, сидевшему у ее больничной кровати, – что он наконец перестал вспоминать о самоубийстве своей жены.
Франсина работала на главном предприятии Двейна – «Парк „понтиаков“ у Одиннадцатого поворота». Парк был расположен у самого шоссе рядом с гостиницей «Отдых туриста».
Франсине показалось, что Двейн становился все веселее и веселее, потому что он вдруг стал напевать песенки, которые были популярны в дни его молодости, например: «Старый фонарщик», и «Типпи-типпи-тинн!», и «Голубая луна», и «Целуй меня!», и так далее. Раньше Двейн никогда не пел. А теперь стал громко распевать, сидя за своим столом, или демонстрируя на ходу новую марку покупателю, или же наблюдая, как механик обслуживает автомобиль. Однажды, входя в холл новой гостиницы «Отдых туриста», он громко запел, улыбаясь и приветствуя широкими жестами посетителей, словно его наняли петь для их удовольствия. Но никто не подумал, что это – признак помешательства, тем более что ему принадлежала часть гостиницы.
Черный шофер и белый официант обсуждали пение Двейна.
– Слышь, как заливается, – сказал шофер.
– Будь у меня столько добра, я бы тоже запел, – ответил официант.
Единственный человек, сказавший вслух, что Двейн сходит с ума, был разъездной агент Двейна в фирме «Понтиак», некто Гарри Лесабр.