3 страница
Тема
со своими заоблачными мечтами и радужными планами. Ей было бы легче, если бы мать проявила сочувствие, жалость или хотя бы поинтересовалась тем, что реально хотела от жизни ее дочь. Но матери казалось, что ни у кого на свете не может быть других задач, кроме как продлевать жизнь ее драгоценному сыну. И Анна продлевала смиренно, не ропща.

Продлевала, сколько могла. Два года. Два долгих года пыли, грязи и тяжести. Два тяжелейших года постоянного кашля, ингаляций, таблеток, уколов. Два года материнской надежды и почти безумной веры. Они закончились одним днем. Анна вернулась с работы и по скупой слезе, скатившейся по молчаливой щеке отца, поняла, что все кончено. Матери дома не было. И Анна даже обрадовалась, что какое-то время можно не плакать и не стенать. Плакать совсем не хотелось. Она казалась самой себе противной, омерзительной, человеком с уродливой, немилосердной душой. Ведь чувство огромного облегчения и пьянящей свободы обуревали ее гораздо больше тоскливой жалости к умершему брату. «Ему уже все равно, – стучало в ее голове, – а я буду жить, жить, жить».

В замке повернулся ключ. Анна хотела броситься к матери, заключить ту в объятия, поплакать друг у друга на плече, наконец, поговорить о том, как все это было неимоверно тяжело и, возможно, даже лучше, что то, что случилось, случилось раньше, чем могло бы. Но мать опередила ее:

– Довольна?

Поседевшие немытые пряди висели сосульками вдоль лица. Глаза сверлили Анну тяжелым, почти умалишенным взглядом.

– Я не… – Анна закрыла лицо ладонью, словно пыталась защититься от этих глаз.

– Довольна! – Мать затрясла головой и захохотала истерическим смехом, больше похожим на плач. – Ты должна быть довольна. Ты ведь сразу мечтала об этом. Думаешь, я не видела? Думаешь, не понимала?

– Мама! Что ты такое говоришь?! Мне просто было тяжело, вот и все.

– Тяжело?! Да что ты знаешь о том, что такое тяжело?! Это у меня умер сын! У меня! У меня! – Мать прошла мимо Анны. – Это ты отняла его! – Анна не смела больше произнести ни слова. Молча стояла и думала об отце, который вынужден беспомощно слушать все это и мучиться от невозможности что-либо изменить. – Считаешь, я не замечала, с какой тоской ты посматриваешь на свой дурацкий шкаф? Я давно хотела выкинуть все это художество – только пыль собирает, все руки не доходили, но ничего, я с этим разберусь, я еще…

Дальше Анна слушать не стала. Ушла в свою комнату, встала на стул, сняла со шкафа кисти, краски и холст с изображением церкви, любовно провела рукой по полотну, прошептала:

– Я дорисую тебя, завтра же.

* * *

Анна собиралась сдержать свое обещание. Она осторожно положила снимок, который все еще держала в руках, на комод. «Все-таки хорошо, что фото не пострадало». Да, она плохо помнит те счастливые времена. Но ведь существует фотография, а значит, и счастливое детство Анны – вовсе не мираж. Она прислушалась к тишине дома. Единственным звуком, что доносился из соседней комнаты, был мерный и тягучий храп отца. Девушка взглянула на простенький будильник у изголовья кровати. Восьмой час. Она проспала почти десять часов. Когда такое было в последний раз? Ложилась поздно, вставала рано, а по ночам то и дело просыпалась от натужного лающего кашля брата. Наверное, и отец все еще спал именно потому, что впервые за два года никто и ничто не тревожили его ночного сна.

Анна выглянула из своей комнаты. Одеяло на кровати отца вздымалось и опускалось под аккомпанемент свистящих хрипов. Постель матери осталась нетронутой.

– Мам? – Анна на цыпочках пробежала через комнату и заглянула в маленькую кухоньку. Она был пуста. Девушка вспыхнула и закусила губу от злости. Ну конечно! Мать решила погрязнуть в горе: отправилась бродить по Жироне, или проливать слезы в больнице, или ставить свечки в соборе. Да где бы она ни была – не важно! Важно то, что ее нет в доме. Отличный способ не дать Анне уйти. Мать прекрасно знает, что Анна не решится бросить отца. Такое своеобразное наказание: хочешь оставить завод – сиди дома. Разве не видишь, у нас тут беспомощный человек, а твое дело – забота о нем. Анна скривилась. Ну уж нет! Бросить она никого не бросит, но оставить на какое-то время – почему бы и нет? «Хватит жить чужой жизнью! – повторила она слова своего мастера. – Пора жить своей!»

Через полчаса Анна уже спешила к вокзалу. Отец был вымыт и накормлен. Рядом с его кроватью на столике лежали свежие газеты, стояла бутылка воды, несколько бутербродов на тарелке были накрыты салфеткой, радиоприемник тихонько напевал голосом Рафаэля. Душа Анны была спокойна. Ей не в чем было себя упрекнуть. Разве только в том, что спустя всего несколько часов после смерти брата она, почти пританцовывая, шагала по улице и тоже тихонько напевала себе под нос:

– Сердце, не может быть! Ведь не хочешь меня ты убить![1]

Анна и сама не понимала, с чего к ней привязалась эта романтическая мелодия о неразделенной любви. Скорее всего, это была просто тщетная попытка успокоиться, чтобы сердце стучало не так сильно. Но оно прыгало, скакало, трепыхалось и пело. Пело, когда Анна дрожащим голосом попросила в кассе билет до Фигераса, пело, когда она вбежала на перрон, пело, когда села в вагон, пело, когда поезд тронулся и, набирая скорость, стал уносить ее все дальше от Жироны туда, где каким-то шестым чувством девушка надеялась встретить чудо.

Анна смотрела в окно на стремительно меняющийся пейзаж. Довольно пыльные, жухлые от солнца и какие-то безрадостные окрестности Жироны вскоре сменились яркими, плотными зелеными красками почти французской Каталонии. Глядя на эту удивительно вкусную, притягательную, словно нереальную природу, девушка неожиданно вспомнила картину «Испания»[2] своего обожаемого Дали. Да, художник изобразил страну, страдающую от гражданской войны. Но тем не менее краски, которые он использовал на холсте, были обычны и для облика современной Испании: растянутая испанская равнина цвета кофе с молоком – смешение грязи, пыли и хаоса. На линии горизонта небо. Но не яркое и не синее, а какое-то тусклое, сумрачное, будто неживое и унылое от того, что приходится переживать стране. А в центре полотна – сама страдающая Испания в образе странной тумбы с открытым ящиком, из которого свисает окровавленная тряпка, и обнаженная женская рука, словно выросшая из лошадиной головы и фигур других зверей и военных, беспорядочно снующих по картине.

Испания давно не воюет, но так ли уж она изменилась? Для Анны и вовсе нет. Она и сама напоминала себе этот образ серости и тусклости,