2 страница
вздохнул папа, провел под мышками дезодорантом и отдал его Герману. Ужасно жгучий оказался – видно, в отместку за приятный запах.

На кухне звякнула упавшая у мамы тарелка – значит, обед готов. Понедельник – день доедок, эту еду Герман не любит. Откуда, интересно, остатки берутся, если ничего похожего ни в субботу, ни в воскресенье на обед не давали? Тут не захочешь, а заподозришь неладное: не папины ли противные угри контрабандой проскальзывают в понедельничные запеканки? Как назло, Герман не очень голоден. И сейчас папа начнет, конечно, подначивать его: не заболел ли он, хочет ли вырасти большим, – в общем, на гарнир к запеканке из остатков обычно подаются сложности.

Герман ковырялся в тарелке, за окном лил дождь. Чумазый голубь мок на подоконнике, курлыча себе под нос, потом взлетел и сел на ветку на другой стороне улицы. Хорошо птицам, думал Герман, на них не напяливают ни дождевиков, ни зюйдвесток. Интересно, если дождь будет идти, как в Африке, сорок дней, велят носить маску с трубкой?

– Герман, ты не заболел? Или ты не хочешь вырасти большим?

Папа говорил с полным ртом, он уже три раза брал добавку: наверняка запеканка все-таки на угрях.

– Тут все уже поели, – ответил Герман.

– Поел? Где это? – немедленно спросила мама.

– Во Фрогнер-парке.

– Зачем ты кусочничаешь до обеда? – это снова папа. – Хочешь расти вширь, а не вверх?

– Больше не буду, – ответил Герман и снова стал смотреть в окно.

Голубь улетел, но дождь остался, строчит с неба строго перпендикулярно земле. Бог, должно быть, отлично плавает, подумал Герман, уж не говоря об Иисусе – тот в молодые годы вообще по воде ходил.

Герман очень гордится, что его папа – крановщик. Одно время он и сам подумывал о такой работе, но у него голова кружится, стоит ему просто задрать ее и посмотреть на дерево, так что вряд ли он сумеет со стометровой высоты разглядеть на земле толстый кабель, подцепить его крюком и продеть в угольное ушко в Лиллестрёме.

Мама забрала остатки с тарелки Германа на свою – она у них самая прожора, а все равно худышка и коротышка. И работает в магазинчике Якобсена на углу. Герман любит зайти туда по дороге из школы, ему очень нравится запах кофе от большой кофемолки. Странно, что такое горькое питье может так хорошо пахнуть.

– У нас сегодня покупатель хотел ограбить кассу, – рассказывала между тем мама. – Он швырялся помидорами и угрожал нам связкой бананов!

– Не Бутыля, надеюсь? – спросил Герман.

– Конечно, нет. Бутыля до такого не доходит.

– И сколько денег забрал?

– Он поскользнулся на банановой шкурке, а потом сбежал.

Мама отложила нож и вилку, чтобы посмеяться. Когда мама смеется, поезда западной линии сдувает с рельс, паром на Несодден[3] уходит под воду, а куранты на ратуше замирают.

Папа дышал глубоко и медленно, пережидая шум.

– Мамуся, опять ты все сочинила? – вздохнул он.

– Вовсе не все. Якобсен-младший правда позвонил в полицию и заявил о нападении. Он принял помидоры за кровь! – ответила мама.

– Он трус и мямля, этот ваш Якобсен, хлыщ и прыщ! Мчится в полицию, стоит ему ручки недосчитаться.

– Он старается как умеет.

– Умеет он только ручки пересчитывать да щеки надувать.

Герман перевел взгляд с папы на маму и задумался.

– А может, это был Густав Вигеланд, – сказал он.

Папа положил вилку и нож и вздохнул тяжело еще несколько раз. Мама, меняя тарелки, наклонилась внезапно к самому лицу Германа, совсем как недавно Руби, и он немножко испугался: а вдруг он незаметно для себя превращается в дерево, вдруг листик вышел из него не целиком?

– Тебе надо завтра постричься, – сказала мама.

Герман выдохнул с облегчением.

– Ладно.

– И ты помнишь, что должен зайти к дедушке?

Герман мотнул головой, челка качнулась из стороны в сторону, на стол упало несколько волосинок.

– Тут все всё помнят, – сказал он.

Мама смела волосы со стола и снова посмотрела на Германа.

– Пора тебе носить сеточку для волос, – рассмеялась она.

Герман тоже засмеялся в ответ, но не так громко, как мама, так громко ему слабо́, а папа тем временем отнес всю посуду со стола в раковину, не уронив при этом ничего, даже зубочистки.

Когда у Германа не доделаны уроки, его освобождают от мытья посуды, поэтому обычно после обеда он говорит, что ему еще кучу всего учить.

У себя в комнате он достал рабочую тетрадь и написал: «Фрогнер-парк – парк скульптора Густава Вигеланда. 58 фигур на мосту. 4 композиции с ящерами из гранита. Розарий. Лабиринт. Плато с Монолитом. 8 чугунных ворот. Западная площадка. Колесо жизни». Над заключительной фразой он мучился долго. Сомневаясь, все же написал: «Тут все согласные, что это был прекрасный день».

Потом он долго сидел и смотрел в окно. На улице уже стемнело. Странно, что темноту можно увидеть, подумал Герман. Правда, на подоконнике светился глобус, его никогда не выключают. Герман раскрутил его, закрыл глаза и ткнул в него указательным пальцем. Адапазары![4] Он стер последнее предложение и написал вместо него: «Когда я вырасту, я стану крановщиком или уеду в Адапазары».

Перед сном они втроем послушали по радио концерт по заявкам. Их никто не поздравил, они не именинники. А псалмы навеяли на Германа тоску. Хоть бы никому не взбрело в голову заказать в мою честь «Воинство в белых одеждах», подумал он. Эдди Кэлверт еще наяривал на трубе для призывника из Бардуфосса, но папа встал и ушел в ванную, и Герман с мамой догадались, что он опять голоден.

– Пора поднимать паруса, – сказала мама, отрываясь от пасьянса. – Капитана ждут на мостике.

– Вижу землю! – отозвался Герман и, чеканя шаг, пошел в ванную.

Там голый по пояс брился папа. У него борода отрастает трижды в день, а по воскресеньям вообще пять раз. Герман забрался ему на спину и сел на плечи, чтобы посмотреться в зеркало вдвоем, но голова закружилась, и он тихо соскользнул вниз. Папа рассмеялся, а потом сунул голову под кран. Герман взял тюбик зубной пасты и долго его заворачивал; наконец выдавилась белая капелька. Удивительный какой-то тюбик, бесконечный.

– Спокойной ночи, в общем, – сказал Герман.

– Спокойной, – пророкотал папа.

Когда Герман улегся, пришла мама, погасила свет, только глобус оставила. Присела на краешек кровати, погладила Германа по голове, взъерошила челку, как он любит. Мама всегда так делает, когда челка отрастет слишком длинная и пора в парикмахерскую. Попрошу подровнять волосы подлиннее, подумал Герман, тогда скоро снова в парикмахерскую, и мама опять будет гладить мне волосы, ерошить челку и громко смеяться.

Мама тихо прикрыла за собой дверь, а Герман вдруг почему-то вспомнил Руби, огромный стог рыжих волос у нее на голове; птицы там могут гнездиться – снегири например, колибри уж точно. Еще он припомнил листик; зачем, спрашивается, он его глотал, глупость какая, в другой раз надо думать, что в рот тащить.

За окном шумел ветер, сегодня он крался по улицам, обтираясь об углы, и бубнил что-то под аккомпанемент дырявой гармошки и усталых труб. Герман никогда не видел ветер; интересно, какой он с лица…

Из гостиной долетел разговор мамы с папой – у них, по счастью, лица есть. Потом Герман долго думал о времени: вот ведь бедняга, то его тянут, то убивают. А потом ему снилось не вспомнить что. Даже обидно.

3

До школы восемьсот сорок два шага, сосчитал как-то Герман. Это если он идет один, с открытыми глазами и без зюйдвестки. Когда до Драмменсвейен они идут с папой вдвоем, выходит восемьсот шестнадцать шагов, потому что у папы длиннющие ноги, и Герману приходится шагать очень широко, чтобы не отстать. Мама обычно долго машет им в окно, магазинчик