Таллауг оперся на трость и проковылял в гостиную, к полке с пластинками. Надел очки, прошелся по самым затрепанным конвертам. Согнувшись в три погибели, изрек:
– Трио-сонаты Баха, пока люди рассаживаются. А потом что-нибудь эдакое, чтобы искры летели.
Он вытащил с полки еще пластинку и, водя указательным пальцем по строкам, стал разбирать названия произведений.
– Может быть, Букстехуде… Вряд ли мы можем ожидать исполнительского блеска… тогда уж лучше выбрать что-нибудь во вкусе Сверре.
Что я и сам там буду, об этом он, похоже, не задумывается, подумал я. Что мне придется вынести всю эту музыку.
– А что, если «Погребальную масонскую музыку»? – предложил я. – Красивая.
– Моцарт? – уточнил священник из гостиной.
– Дa. Мы же можем взять ее, хоть он и не был масоном?
– Будь уверен. Так и сделаем. Сверре разбирался в музыке, – продолжил пастор, пока я прожевывал покрывшиеся жесткой коркой шницели. – Ох уж мне все эти провальные органные концерты в Саксюмской церкви, сколько таких было! В зале почти ни души. Можно было написать в объявлении, что выступит Питер Херфорд, и никто и не знал бы, кто это. А вот твой дедушка обязательно приходил. Всегда садился на места, где самая хорошая акустика. Четвертый ряд, возле центрального прохода. А так никогда в церковь не заглядывал. Он тоже был творчески одарен, как и его брат. И – что сказать? Хорошая музыка приближает человека к Богу куда как успешнее, чем любой священнослужитель. Рассуждать о небесном многие умеют, но не многим дано осознать вечность.
Я принес кофейник.
– А вы когда в нашу деревню приехали? – спросил я. – Если, конечно, можно поинтересоваться.
Пастор ответил не сразу. Глаза его медленно прошлись по комнате. Он внимательно оглядел бревенчатые стены, посмотрел в окно.
– Я приехал в двадцать седьмом году, – сказал наконец Магнус. – Служил пастве в Саксюме пятьдесят пять лет. Венчал Сверре с Альмой. Крестил, конфирмовал – и, к сожалению, отпевал тоже – твоего отца. Я похоронил твою мать вместе с ним. Крестил и конфирмовал тебя. Но, наверное, вы с дедушкой не ворошили историю с твоими родителями.
Я смотрел в стол. Таллауг, казалось, примеривался ко мне.
– Он вчера вечером хотел поехать со мной на рыбалку, – сказал я. – Надо мне было попробовать разбудить его.
– Эдвард, не кори себя тем, что ты как-то иначе должен был вести себя в его последний день. Если посмотреть на жизнь в целом, то мы вообще по большей части ведем себя по второму разряду. Мы слепы и не видим того доброго, что кто-то готов нам дать. Мы вполуха слушаем человека, который наконец собрался с духом, чтобы рассказать нам что-то. Смерть не посылает извещений о своем прибытии за три недели до срока. Она придет, когда сосешь малиновые леденцы. Когда соберешься пойти косить траву. А сейчас вот она побывала здесь, сделала свое дело… Ты можешь утешаться тем, что еще не скоро снова с ней встретишься. Поэтому мне очень хотелось бы после похорон побеседовать с тобой еще и о твоих родителях.
– О родителях? – переспросил я. – O маме и об отце?
– Дa. Когда тебе будет удобно.
– Конечно, может быть, я сейчас недостаточно прилично одет для серьезного разговора, – сказал я. – Но мы можем и прямо сейчас. Чтобы уж мне весь груз сразу получить.
– Нет, давай тогда подождем.
– Нет, правда, – настаивал я. – Что вы собирались мне рассказать?
– Хорошо, а много ли ты, собственно, знаешь о них?
У пастора были такие глаза, глядя в которые невозможно соврать. Я пожал плечами.
– Вопрос, скорее, в том, как много ты хочешь знать, – сказал он. – В процентном отношении, если можно так выразиться, за свою жизнь ты видел больше смертей в своей семье, чем видит столетний старик. Когда твои родители покинули этот мир, я не мог понять, как Господь может быть таким жестоким. Что-то в этом было чуть ли не ветхозаветное. Какой-то акт отмщения. Потом еще сумятица дней, когда тебя не могли найти… Сверре оставил трактор прямо на пашне и отправился прямиком во Францию. Купил авиабилет за космическую цену. Я молился за тебя по шесть раз на дню. Одному Господу ведомо, где ты был, и я до сих пор вопрошаю себя, только ли Ему одному известна правда. Ну а потом тебя, стало быть, нашли. И я узрел божественный свет у прилавка с овощами в кооперативном магазине. Он освещал маленького мальчика и его дедушку. Я это рассказываю в утешение тебе, Эдвард. Ведь вышло так, что ты оказался спасителем Сверре Хирифьелля.
Магнус сказал, что это должно служить утешением, но мне что-то разонравилось направление, которое принял наш разговор. Создавалось впечатление, будто он беседует с председателем совета прихожан о каких-то других людях. Эдакая смесь пустословия и заботы о ближнем, всегда служившая добрым христианам предлогом для того, чтобы покопаться в чужой жизни.
Затем пастор начал рассказывать о послевоенном времени. Как тяжело моему отцу давалась жизнь на хуторе, потому что он винил своего отца и за имя, которым его нарекли, и за доставшуюся ему в наследство от отца ненависть односельчан.
– Вальтера на школьном дворе поколачивали, – рассказал священник, – за то, что его отец оказался не на той стороне. Когда ему было пятнадцать, он уехал в Осло и там нашел себе работу. Все послевоенные годы Сверре с Альмой варились тут на пару в собственном соку. Никогда не показывались в центре. В Саксюме на них показывали пальцем, плевали им вслед и злословили о них, даже и на церковном дворе.
До меня вдруг дошло, почему это наш старый огород здесь, в Хирифьелле, занимал такой большой участок. Почему все было устроено так, чтобы самим обеспечивать себя всеми продуктами, с курятником, хлевом для свиней и клетками с кроликами, со скотным двором, где держали коров, овец и коз. Почему Альма терпеть не могла ходить в магазин. Почему дедушка всегда покупал дорогие товары, предпочтительно немецкого производства, чтобы не приходилось ездить в центр чинить. Много лет они с бабушкой даже газету не выписывали, рассказал мне Таллауг.
– Я знаю, ты всегда считал, что в деревне питают злобу к Сверре, – сказал пастор. – Но ведь так было не всегда. Когда он принял тебя под крыло, все изменилось. В первый раз за двадцать пять лет он начал появляться в центре. Строптивый мужик, который взвалил на себя заботу о трехлетнем ребенке. Что бы