Таллауг следил за моими движениями. Смотрел, как я режу картошку, внимательно присматривался к тому, как я тянусь рукой к солонке. На вилке у меня лежала горка горошин, но рука остановилась на полпути ко рту, и мы встретились взглядами.
Я не мог согласиться с тем, что речь шла о редких мелочах. Более чем что-либо иное, мою жизнь сформировало то, что на чердаке был спрятан немецкий «Маузер». Всю жизнь я заставал дедушку готовым к обороне. Всерьез все это началось в средней школе. На уроке истории, когда наш учитель Халворсен сказал о дедушке то, что сказал. Или, скорее, он это сказал не о нем, но все в классе поняли, что каждое словечко относится к моему дедушке.
– Те, кто пошел сражаться за немцев, – сказал Халворсен, – может, просто не разобрались, что к чему. Но они предали законное правительство и пошли в услужение к фашистам.
Халворсен был нашим классным руководителем с седьмого класса, приезжал из соседней деревни. С первого же дня он показал себя человеком, никогда не сомневающимся в собственной правоте. Когда ему выпадала возможность вставить «может быть», он ею никогда не пользовался. На истории талдычил только о войнах, и особенно об этой войне. Стоял себе в своем сером форменном халате, обтянутый своей гадкой кожей, изъеденной экземой, и когда мог бы сказать «воевавшие на стороне немцев», неизменно говорил даже не просто «предатели», а «предатели Родины», пересыпая их «изменниками Родины», и с наслаждением распространялся о том, что слово квислинг[5] после войны вошло и в другие языки.
Так он и долдонил, размахивая руками в белых рукавах, потому что отирал о рукава халата мел, этот мерзкий мел, которым он писал правду: «Тербовен», «НС», «освобождение», «осуждение предателей», те правдивые слова, которые покрывались брызгами слюны, когда его разбирало сильнее всего.
Если верить молве, отца Халворсена пытали. Но все равно. Будучи учителем, он мог бы ввернуть пару слов о том, что эти люди были молоды, а выбрать сторону было нелегко. Что достаточно было таких, кто в 1945 году, когда это для них уже было безопасно, разом осмелели и с ножницами в руках кинулись ловить девушек, которые тоже ошиблись, и стричь им волосы налысо.
Но из истории Норвегии случившегося было не выкинуть. Класс 7-а в Саксюмской средней школе не мог из 1940 года перескочить прямо в 1945-й только из-за того, что в классе сидел я.
Я помню день, когда меня прорвало. Как я сижу в своей колонке у окна – солнышко уже весеннее, асфальт обнажился, и скоро на Лаугене начнет сходить лед. Халворсен талдычит свое и искоса поглядывает на меня, посмотреть, не допекло ли меня еще.
– «Норвежский легион»[6]. Кто-нибудь может рассказать, что это такое было?
Я знаю, что многие подняли руку. Смышленые девчонки возле двери. Пара человек позади меня. Но Халворсен сказал:
– Эдвард, ты с нами?
С нами.
– «Норвежский легион», Эдвард. Что ты о нем знаешь? Я задавал это на дом.
– Что я знаю о «Норвежском легионе»? – отозвался я.
– Дa, именно об этом мы и спрашиваем.
– Мы? – уточнил я.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил учитель.
– Что вы спрашиваете так, будто все в классе с вами заодно, – сказал я.
– Как бы то ни было, Эдвард. Что ты знаешь о «Норвежском легионе»?
– Я об этом знаю больше, чем вы.
– Отвечай по существу, Эдвард. Что ты, собственно, имеешь в виду?
– Что вам бы самому в нем оказаться, а то очень уж вы крепки задним умом.
И я пулей вылетел из класса, стараясь удержаться от слез, но уже в дверях все же разрыдался, и, когда бежал меж кирпичных стен коридора, плевать я уже хотел на то, слышит меня кто или нет.
* * *Но не пенять же пастору на это сейчас. И поэтому я поспешил спросить совсем о другом, даже не задумавшись, удобно ли это. Вопрос выскочил из меня, миновав все преграды, как собачонка, только и ждущая случая, чтобы улизнуть за забор.
– А вы часто встречали мою мать? – спросил я.
Этот вопрос не застал священника врасплох. Он не стал ни щелкать суставами пальцев, ни тереть щетину на подбородке. Сказал просто:
– Нет, не часто. Когда я услышал, что Вальтер встретил девушку во Франции и возвратился на хутор, я приехал познакомиться. Николь, дa. Она была не слишком разговорчивой. Застенчивой, помнится мне. Не торопилась оставить скотину и подойти, хотя и знала, что пастор уже на хуторе. Но зато когда она подошла, ну, ты знаешь… мне не забыть ее лица. Она всегда как-то оглядывалась вокруг, словно все могло вдруг измениться. Сторожкая, как косуля. Ты на нее похож. Рот такой же. Брови. Да и волосы у тебя ее.
– Я даже не знаю, как они познакомились, – сказал я.
– Да вроде бы она приехала как туристка.
– В Осло?
– Нет, мне кажется, они здесь встретились. Я знаю, что Сверре был очень высокого мнения о Николь. Альма-то мало что говорила. Вообще была более молчаливой, знаешь ли. Николь была… впрочем, давай-ка сосредоточимся на похоронах.
– А что за человек была мама? Расскажите.
Таллауг откашлялся, отвернувшись.
– Ну, да что тут, собственно, скажешь… Когда я увидел ее в первый раз, она знала всего несколько слов по-норвежски.
– А позже как?
– А?..
– Вы сказали – в первый раз. А в следующий что?
Пастор начал ковырять пальцем скол на кофейной чашке. Я наблюдал за изменениями его лица, не понукая. Выпрямившись на стуле, он пристально смотрел вниз, на стол, как будто там лежала Библия, с которой пастор хотел свериться перед проповедью, хотя и прекрасно знал, что там написано.
Больше он ничего не сказал.
Мне хотелось услышать о матери больше. Но расспрашивать других о том, какой же, собственно, была твоя мать, и больно, и стыдно.
– Вот насчет похорон, – сказал священник. – Ты про гроб слышал?
– Сын