«Когда Маяковский застрелился, самые близкие к нему люди, Лиля и Осип Брики, находились в Лондоне, – рассказывал Корнелий Зелинский. – Веронику Полонскую допрашивал следователь, и она плакала. А женщина, которой Маяковский посылал цветы, Татьяна Яковлева, танцевала на светском вечере в Париже. Как всегда, было много народу. И в двенадцать часов ночи негры на золотых блюдах выносили голых женщин, лежавших среди ананасов и яблок».
Организацией похорон Маяковского ведал Владимир Андреевич Сутырин, секретарь по организационным вопросам Федерации объединений советских писателей, бывший партийный работник. Он знал, как действовать:
«По городу шло много слухов и сплетен, причем один слух был очень злонамеренным. Из числа причин самоубийства Маяковского указывалось, что он был болен сифилисом. Я понял, что эти сплетни надо прекратить».
Оргсекретарь Союза писателей снял трубку и позвонил Агранову на Лубянку, а потом заведующему агитационно-пропагандистским отделом ЦК партии Александру Ивановичу Стецкому. Сказал, что надо произвести вскрытие, дабы медицинская экспертиза установила и зафиксировала в специальном акте истинное положение вещей.
«Я не знаю, было ли специальное решение ЦК, – вспоминал Сутырин, – но часов в десять вечера приехали судебная экспертиза и медики. Маяковский был вынут из гроба, и началась экспертиза. Результаты вскрытия показали, что злонамеренные сплетни не имели под собой никаких оснований».
Через несколько лет Лиля Брик, в которую был влюблен Маяковский, отправила письмо Сталину. Она жаловалась на то, что Маяковский несправедливо забыт.
Сталин написал на письме: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти – преступление…» Велел Николаю Ивановичу Ежову: «Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами».
Будущий нарком внутренних дел Ежов был тогда председателем Комиссии партийного контроля. Он принял Лилю Брик незамедлительно:
– Почему вы раньше не писали в ЦК? Я Маяковского люблю.
Сталин попросил заняться этим делом Ежова, потому что знал: исполняя его поручение, тот сделает все мыслимое и немыслимое. Николай Иванович не подвел: принял все необходимые решения о почитании Маяковского.
И выдающегося поэта-бунтаря, жаждавшего обновления жизни и поэзии, превратили в музейный экспонат, в скучный абзац из школьного курса литературы.
Гражданскую панихиду устроили в клубе писателей на Поварской улице, которая в советские годы носила имя Воровского. Хоронить Маяковского в земле не стали. Поздно вечером тело кремировали.
«Я встретил Бориса Пастернака, – вспоминал Корнелий Зелинский, – и он мне сказал, что вот было много огня, а пепла осталось немного. Но я подумал, что огня осталось много, пепла, может быть, немного, а огня много. Он оказался жарче, объемнее, сильней, нежели тот, что сжег его гроб, обитый красным сукном, и расплавил подковки на его ботинках. Огонь поэта… чем его измеришь?»
Глава 2
Фадеев. Партия в бильярд с Лаврентием Павловичем
Александр Александрович Фадеев всегда плохо спал, пригоршнями глотал снотворное, вставал поздно и с трудом. В ту ночь никак не мог уснуть, утром отказался от завтрака, сказал: пусть его позовут к обеду, а покуда он будет дремать. Наступило время обеда. Маленький сын Миша пошел звать отца и скатился вниз с ужасным криком:
– Папа застрелился!
Выстрела никто не слышал.
Это произошло 13 мая 1956 года.
Жена Фадеева – известная актриса МХАТа Ангелина Осиповна Степанова – находилась на гастролях в Югославии. На дачу в Переделкино примчались писатели Алексей Александрович Сурков и Евгений Аронович Долматовский.
«Фадеев, – вспоминал Долматовский, – лежал на широкой кровати, откинув руку, из которой только что – так казалось – выпал наган, вороненый и старый, наверное, сохранившийся от Гражданской войны. Белизна обнаженных плеч, бледность лица и седина – все как бы превращалось в мрамор».
Александр Фадеев был не только известнейшим писателем, но и крупной политической фигурой. Разбираться в обстоятельствах его смерти прибыли начальник следственного управления КГБ генерал Михаил Петрович Маляров, его заместитель полковник Козырев и начальник первого отдела Четвертого управления КГБ Филипп Денисович Бобков, который всю жизнь занимался слежкой за интеллигенцией и со временем стал генералом армии и первым заместителем председателя комитета госбезопасности.
Бобков заметил, что одежда Фадеева аккуратно разложена на стуле. По всему было видно, что он заранее все обдумал и приготовился к смерти. Фадеев оставил прощальное письмо.
Секретное письмо
«Маляров, – вспоминал Бобков, – потянулся к письму, собираясь прочесть его, но Козырев остановил генерала:
– А надо ли, Михаил Петрович?
– Письмо ведь адресовано в ЦК, – поддержал его я.
Свидетельствую: никто не читал письма, пока оно не дошло до адресата. Пусть не выдумывают «очевидцы». В ЦК познакомили с ним А.А. Суркова, М.А. Шолохова, К.М. Симонова, А.Т. Твардовского и, по-моему, К.А. Федина. Об этом рассказал мне Сурков, намеревавшийся и меня посвятить в содержание письма. Я возразил:
– Алексей Александрович, вы дали слово в ЦК не говорить о том, что написал Фадеев. Если сейчас расскажете мне, что там написано, вы нарушите слово и потом, как честный человек, будете переживать. Я же приучил себя к тому, что не предназначенная мне информация не должна меня интересовать.
Разговор происходил в кабинете Суркова в доме Союза писателей на улице Воровского. Алексей Александрович встал, подошел к шкафу и вернулся с бутылкой грузинского вина. Открыл ее, наполнил стаканы и со словами: «Научил старика!» – предложил выпить».
Воспоминания генерала Бобкова оставляют странное впечатление. А как же могло вестись следствие по делу о самоубийстве без знакомства с предсмертной запиской самоубийцы? Если чекисты и следователи и в самом деле не заглянули в письмо Фадеева, значит, не выполнили свои профессиональные обязанности. Если заглянули, к чему эти нравоучительные сентенции?
Предсмертное письмо держали в тайне от страны тридцать лет. Теперь оно рассекречено. Александр Фадеев, подводя нерадостные итоги, горько жаловался на власть, искалечившую его жизнь. Он возмущался не только жестокими сталинскими временами, но и тем, что делалось уже при Хрущеве:
«Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено.
Лучшие кадры литературы – в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув сорока-пятидесяти лет.
Литература – эта святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых «высоких» трибун – таких как Московская конференция или XX партийный съезд, раздался новый лозунг: «Ату ее!»
Тот путь, которым собираются «исправить» положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленное™ и потому не могущих сказать правду, – и выводы,