Я пробовала блестки приклеивать к мочкам ушей, но они быстро отваливались.
Серега умный, но толстый. Макс — шпингалет, меньше меня на голову. И переднего зуба нет. Остальные вообще мелочь пузатая. Лехе пятнадцать, он курит и все время улыбается, когда на меня смотрит. И в шахматы он проигрывает с улыбкой, не дергается и не злится, как остальные. Он ничего.
Бабушка клянет погоду и удобства на улице. Точнее, их отсутствие в домике. По ночам она ставит у двери железное ведро.
Я боюсь этого звука. Струя, бьющая в стенку ведра. Мне почему-то очень стыдно. Я зажмуриваюсь и затыкаю уши. И все течет, течет, течет бесконечно долго и никак не кончается.
В общественном туалете по утрам дырки обсыпаны белым, и пахнет хлоркой и лесом. Сидишь на корточках, комар, невидимый в тумане, с нежным писком садится на задницу. Кто-то скрипит досками и устраивается в мужской половине, за деревянной перегородкой. Хочется настоящей любви. Ну а что? Ничего смешного.
Эти идиоты дразнят нас с Лешей женихом и невестой и все время ошиваются около моего домика. Вчера мои трусы упали с веревки, и эти придурки их подобрали. Трусы были совершенно детские, ярко-желтые, и, как специально, они порвались по шву прямо на этом самом месте. Желтых ниток не было, и я зашила их черными. Довольно неопрятно. Думала — еще раз надену и выкину. И вот эти идиоты сперли старые желтые трусы, зашитые черными нитками. Стыдоба. У меня есть другие, новые, с цветочками. Немецкие. Я их потом демонстративно вывесила на то же место. Чтоб эти кретины поняли, что у девушки, носящей такие шикарные трусы, не может быть ничего общего с теми, желтыми. Можно было бы сказать, что это бабушкины трусы, но вряд ли они поверят.
Придурки долго бегали вокруг домика и спрашивали — не теряла ли я чего-нибудь? Я только презрительно поводила бровью. Перед ужином я увидела желтые трусы, которые валялись под верандой. С королевской невозмутимостью я поддела их палочкой и выкинула в урну. У придурков был озадаченный вид.
Вечером шла с ужина. Трусы грустно лежали в урне. Мне стало их почему-то ужасно жалко, как будто я их предала.
Леша приглашает покататься на лодке. Бабушка сказала, что мы непременно перевернемся. Леша сказал, что он отлично плавает. Бабушка сказала, что эта пигалица (имея в виду меня) плавает как топор, что было правдой, но все равно свинство — так говорить. Я сказала, что надену на станции спасательный круг и буду сидеть в нем. Бабушка сказала, что разрешает только при условии, что она поплывет с нами. Я сказала, что тогда мы точно перевернемся. В итоге к бабушке пришла Лешина мама и все уладила.
После обеда мы поплыли на лодке. Естественно, я напялила самое красивое, что у меня есть — джинсы и кроссовки. Как специально, вжарило солнце. Мои ноги в демисезонных кроссовках стали совершенно мокрыми. Лешка был, как обычно, одет в клетчатую рубашку и стариковские просторные брюки. Он молча греб и щурился от солнца. Я ерзала на носу лодки. Мимо проплыло семейство с нашей турбазы. Леша помахал им рукой. Семейство ехидно заулыбалось. Я опустила руку в воду и, уцепившись за какой-то склизкий лист, вытащила его из воды вместе с длинным стеблем.
— Хочешь погрести? — спросил Лешка.
— Ага.
Мы поменялись местами, раскачивая лодку. Я села и стала шевелить веслами. Лодка ворочалась, как контуженная черепаха.
— Так, — сказал Лешка. — Меняемся назад.
— Нет, — сказала я капризно. — Научи меня.
На самом деле я отлично умею грести. Мы с родителями три года ходили на байдарках. Я даже знаю, что такое «табанить». Мне просто хотелось… ну, в общем, и так понятно, что объяснять.
Он сел рядом, обхватил мои руки своими и сделал несколько гребков.
— А, — сказала я. — Поняла.
И он сразу вернулся на корму. Я начала грести. Истерически быстро. Как будто я с кем-то соревновалась. Ноги в кроссовках горели, под мышками вспотело.
Это была быстрая и неромантичная прогулка. Мы приплыли даже раньше, чем договаривались с бабушкой. Сдали лодку. Присели на скамейку на берегу.
— Мозоль натерла, — я смотрела на свои ладони.
Леха взял мою руку, оглядел по-хозяйски:
— Не страшно. Тут чуть-чуть.
Моя рука задержалась в его. В груди замерло.
— Видишь шрам? — Леша оттопырил большой палец. — Вот тут.
— Вижу.
— Когда я родился, у меня был шестой палец.
— В смысле?
— Ну, такой типа палец еще. Только без костей. Как сосиска с ногтем. Его хирург — чик! — удалил и зашил.
— А палец куда дели?
— Да никуда. Выкинули.
Я представила себе это все, и меня слегка затошнило. Леша улыбался и совал мне в лицо свой чертов палец. Он был редкостный болван.
— Пойду к бабушке, — сказала я.
За ужином бабушка выспрашивала, как мы поплавали.
— Нормально поплавали, — я разрубила вилкой дымящуюся тефтелину.
— О чем говорили?
— О шестом пальце.
Бабушка удивилась:
— Это еще что такое?
— У Леши был шестой палец. Потом его отрезали. И выкинули.
— Страсть какая, — сказала бабушка недоверчиво и обратилась к нашему соседу по столу, старичку в обвислом пиджаке:
— Андрей Ефимович, вам не кажется, что кефир несвежий?
Андрей Ефимович, поднося стакан к губам и предвкушая, чмокнул пустым, беззубым ртом. Отпил.
— Что-то, Анна Михална, не пойму.
Отпил еще с явным удовольствием.
После дня, полного разочарований, наступила страшная ночь.
Кефир был несвежий. Я изо всех сил делала вид, что сплю, пока бабушка с охами вставала, кряхтела, пытаясь взгромоздиться на ведро. Потом раздались звуки, по сравнению