3 страница
Тема
прямо на глазах она буквально рождается.

Никакая истина, разумеется, не только не рождается, но даже и не зачинается. А рождается, и даже не рождается, а лишь заново взбадривается хроническое взаимное раздражение, корни которого уходят бог знает куда.

Видимо, это все последствия родовой травмы того исторически сложившегося (тут сначала возникла фрейдоподобная опечатка “слежавшегося”), но до сих пор не отрефлексированного явления, которое очень приблизительно называют обычно “российской интеллигенцией”.

Эти печальные, постоянно и назойливо напоминающие о себе последствия принимают все новые и самые разнообразные формы, кое-как приноравливаясь к окружающей среде и к текущим социально-культурным обстоятельствам.

* * *

Однажды я ночевал пару-тройку очень жарких ночей в небольшой, но симпатичной гостинице в городе, представьте себе, Бордо.

В первую же — жаркую, повторяю — ночь в номере кроме меня оказался ужасно активный комар. Он вел себя прескверно, как и полагается комару, хоть отечественному, хоть французскому. Он жужжал то там, то сям. И он, конечно же, ничуть не скрываясь, жаждал моей крови. Но больше все-таки жужжал, чем кусался.

Я кое-как заснул, а во сне меня преследовал неотвязный мотив. Мотив мощный и властный. В какой-то момент я понял, что это был “Полет валькирий”.

Утром я, понятное дело, проснулся и встал. Потом вышел из гостиницы. Потом зачем-то обернулся. И обнаружил рядом с входной дверью небольшую мемориальную дощечку. На ней же было написано, что в таком-то году в этой гостинице останавливался композитор Вагнер.

Тогда конечно! Тогда все понятно. А иначе с какой бы стати пробравшийся в мою комнату князь Гвидон стал бы исполнять над моим ухом именно “Полет валькирий”, а не, скажем, другой, более релевантный для него “полет” — из Римского-Корсакова?

* * *

Когда-то мой покойный друг Пригов рассказывал очень поучительную историю про одного своего бывшего товарища, учившегося вместе с ним в Строгановке.

Этот парень был из глубинки, чуть ли не из деревни. Он был не без способностей и подавал, как говорится, надежды. Но в нем всегда ощущалась некоторая настороженность и чисто крестьянская подозрительность. Ему всегда казалось, что к нему как-то не так относятся окружавшие его “столичные штучки”. Хотя его скорее любили за его непосредственность и стихийный, вполне оригинальный дар, который до поры до времени компенсировал его общую диковатость. Да и сама эта диковатость некоторое время шла ему на пользу как свидетельство “самобытности”.

Но он все равно был напряжен и как-то туманно, как-то не по-хорошему задумчив.

Во время общих студенческих посиделок и возлияний, где все, естественно, говорили исключительно об искусстве, его больше всего интересовал мучительный вопрос, кто кого в искусстве главнее. Расхожую в той среде и в те времена и ни к чему, в общем-то, не обязывающую формулу “ты гений, старик” он воспринял как-то слишком серьезно. И вся его художественная натура, все его помыслы и замыслы сконцентрировались на трудно определимой, а потому и потенциально разрушительной теме “гениальности”.

Одержимость “гениальностью” постепенно становилась настолько всепоглощающей, что он парадоксальным образом стал терять интерес к самому искусству.

Не то чтобы он сам себя считал гением. Ему было насущно необходимо, чтобы таковым его считали другие. А от этого характер его все больше портился, а настороженность и подозрительность все возрастали.

Для установления своей репутации гения он выбрал самый простой, но не самый, мягко говоря, удачный для этого путь. Он стал активно, вполне декларативно и довольно навязчиво отказывать в гениальности и таланте всем, кто его окружал. По такой примерно схеме: “В искусстве, Серега, на сегодняшний день есть только двое — ты и я. А все остальные — бездарности и неудачники”. Или он говорил: “Вчера встретил Валерку. Идет такой, весь в джинсовом костюме. Одет совершенно не по таланту”.

Легко догадаться, что это нравилось далеко не всем. И его постепенно стали попросту избегать.

Однажды Пригов столкнулся с ним на улице. Он был смертельно пьян, лицо его было залито слезами, он шел прямо по лужам, и брызги летели во все стороны.

“Что случилось?” — спросил его Пригов. “Я недавно женился! — сквозь рыдания ответил тот. “Ну, это еще не повод…” — “Да не в этом дело! Вчера я вдруг узнал, что моя жена не считает меня гением! Но я же ведь гений, правда?” “Конечно, гений! — ответил мой добросердечный друг. — А кто же еще”.

И они разошлись в разные стороны.

* * *

Спешу поделиться, потому что дело по-своему экстренное.

Ну, не то чтобы так уж прямо, но все-таки…

Дело в том, что вот прямо сейчас подошла ко мне вплотную дама.

Дама как дама. Ну, глаза слегка выпучены и взгляд слегка разбалансирован. Ну и что с того…

Подошла, в общем, и говорит:

“Ну уж вы-то точно должны знать, где тут психдиспансер!”

Я честно, хотя и, как мне показалось, несколько виновато сказал, что нет, увы, рад бы, но, увы…

А она слегка недоверчиво и слегка укоризненно покачала головой и пошла дальше в поисках истины.

Ну? И что теперь?

* * *

Мне-то судить трудно, но некоторые считают, что кое-каким чувством юмора я вроде бы не обделен. Ну что ж — мне приятно, конечно, им верить. Хотя сам-то я в этом не вполне уверен. А если бы был я в этом уверен, то это самым решительным образом свидетельствовало бы об обратном.

Вот зачем-то я начал с чего-то квазиафористического, наподобие гр. Л. Н. Толстого, любившего иногда примерно таким образом начинать свои масштабные полотна.

Масштабного полотна не будет, это точно. А давним воспоминанием я с вашего позволения все же поделюсь.

В давние времена, когда мне было лет четырнадцать, отец моего приятеля Смирнова купил маленькую любительскую кинокамеру. На нее он снимал разные семейные путешествия, а потом эти невнятные эпизоды показывал гостям на пришпиленной к стенке простыне. Эпизоды требовали подробного комментария — без них ничего понятно не было. “А это я стою спиной. А это Ритина (Рита — это его жена) рука с чайником. А вон из-за куста Сашка (это мой друг Смирнов) выглядывает. Темно получилось, плохо видно”. Ну и так далее.

Иногда, в целях операторского самоусовершенствования, он бродил с камерой в окрестностях своей дачи и снимал все подряд.

Однажды он заснял корову в процессе вдумчивой дефекации. Было забавно наблюдать, как лепешки весело плюхались на травяную поверхность, художественно контрастируя с по-буддистски бесстрастным, медитативным выражением коровьей физиономии.

Забавно, но и только. Пресновато как-то нам со Смирновым все это показалось. И нами вдруг овладело лихорадочное авангардистское революционное настроение. И мы придумали! Причем мгновенно и практически одновременно. “Давай, — сказал я, — прокрутим эту пленку с заду наперед!” “Гениально!” — немедленно согласился Смирнов.

И мы это сделали! Боже, как же мы хохотали! в моих ушах, кажется, навсегда застрял этот наш восторженный рев.

Хотите верьте, хотите нет, но я торжественно клянусь, что после этого никогда! Ничего! Смешнее! Этого! я не видел.

Вот прямо сейчас пишу это и смеюсь вслух. А мой кот смотрит на меня со снисходительно-изумленным выражением на лице.

* * *

Когда-то, уже давно, в самом конце восьмидесятых, я побывал в городе Волгограде. Какой-то там был фестиваль, куда меня пригласили поучаствовать.

Окна моего гостиничного номера выходили во двор ресторана. А в ресторане проходило какое-то шумное торжество типа свадьбы.

Кое-кто из гостей выходил во двор “освежиться”.

Со двора доносилось: “Это ты с тракторного?” — “Ну, я с тракторного!” — “Чего, чего? Ты с тракторного? Это, блядь, я с тракторного!” — “Да с тракторного я!” — “Ты? с тракторного? Ха-ха-ха!” “А ты, что ли, сам-то с тракторного?” — “Я-то с тракторного! а ты-то, блядь, откуда!” — “С тракторного…”

Примерно минут сорок внимал я этой неравнодушной дискуссии.

До драки там дело