– Их не побьют, – энергично возразил Пьер, – это я в своих докладных королю убедительно доказал.
Мосье Ленорман не удовлетворился таким ответом.
– Одно пока что не подлежит сомнению, – сказал он, – денег у повстанцев нет.
– Но у них есть товары, – тут же ответил Пьер, – индиго, табак, хлопок.
– Кто сказал вам, – возразил на это Шарло, – что они пошлют эти товары именно вам?
– Они борются за свободу, – горячо отпарировал Пьер, – они исполнены идеалов Монтескье и Руссо, такие люди платят свои долги.
Шарло ничего не ответил. Он только взглянул на Пьера, и при этом искривленные углы его рта искривились еще больше. Другие, может быть, ничего не заметили, но Пьер хорошо знал эту улыбку Шарло и боялся ее. Она шла из глубины души, эта усмешка, за ней был большой опыт, превратившийся в чувство и убеждение, при виде ее никла вера, увядала уверенность. Пьер ждал, что на сей раз дело обойдется без усмешки Шарло. И когда надежда эта не оправдалась, в нем снова с полной отчетливостью возникло сознание опасности, которой он подвергает себя, отваживаясь на подобное предприятие. Всю рискованность своей американской авантюры он увидел на мгновенье с предельной ясностью. Но уже в следующее мгновенье он сказал себе: «Все равно. Дело делом, а Америка главное. Рискну».
Чуть заметная усмешка сошла с лица мосье Ленормана. Но он все еще продолжал молчать.
– С другой стороны, – произнес он наконец, – с другой стороны, двухмиллионная правительственная субсидия не такая уж плохая штука.
– Да, совсем неплохая, – не без злорадства вмешался Поль Тевено. Обычно в присутствии генерального откупщика молодой человек держался скромно, но сегодня его захватила грандиозность замыслов Пьера.
– Два миллиона субсидии – неплохая штука, – повторил он и, не в силах обуздать свои чувства, стал шагать по просторному кабинету взад и вперед. Было что-то гротескное в его худобе, в угловатых движениях, в свисающем с плеч сюртуке, в непомерно тощих, плотно обтянутых чулками икрах. Но Пьер, как и Шарло, глядел на радостное возбуждение молодого человека с симпатией, и даже у секретаря Мегрона восторги Поля не вызывали неодобрения.
С самых юных лет Поль Тевено искал человека, которого он мог бы почитать, и дело, в которое он мог бы верить. И вот он нашел Пьера. Поля восхищали внезапные, гениальные идеи его старшего друга, он жадно ловил каждое его слово, когда того осеняли великие замыслы – планы, охватывавшие весь мир; Поль был убежден, что сама судьба уготовила Пьеру историческую миссию и что остановка только за поводом. Теперь у Пьера нашелся и повод – Америка.
– Я надеялся, Шарло, – вежливо обратился Пьер снова к мосье Ленорману, – что участие в этом деле не будет для вас неприятно.
– Все может быть, – отвечал мосье Ленорман, и глубоко сидящие глаза его глядели при этом меланхолически, – во всяком случае, очень любезно с вашей стороны, дорогой Пьер, что вы посвятили меня в эти важные новости первым. Доставьте же мне удовольствие и поужинайте завтра со мной. А я к тому времени обдумаю это дело.
Пьер знал Шарло, знал его недоверчивость. И все-таки он был разочарован, когда оказалось, что впереди еще целые сутки ожидания.
Было уже поздно, Шарло стал прощаться. Вслед за слугой, несшим подсвечник, он спустился по широким ступеням, и Пьер проводил гостя до самых ворот.
Когда Пьер вернулся, на верхней площадке лестницы его ждала Жюли. Она бросилась ему на шею, смеясь и плача.
– Ты подслушивала? – спросил Пьер.
– Конечно, – ответила Жюли.
Рядом с просторным кабинетом Пьера была маленькая уютная комнатка, в которой он иногда принимал дам, приходивших к нему по делу. Жюли обычно подслушивала оттуда его разговоры.
– Какое свинство, – сказала она нежно, – что своему Шарло ты рассказываешь о своих успехах, а мне нет. Я очень зла на тебя и очень счастлива. – И она снова обняла брата.
– Успокойся, – сказал он и тихонько повел ее в комнатку, из которой та только что вышла.
В комнате этой не было ничего, кроме двух стульев, большого дивана и ларца. В ларце Пьер хранил самые дорогие реликвии. Там находилось описание изобретения, сделанного им в молодости и применявшегося теперь в часовой промышленности далеко за пределами Франции. Были там и рукописи брошюр времен его большого процесса, принесших автору мировую славу, и черновик «Севильского цирюльника», и квитанции на суммы, заплаченные им за дворянское звание и придворные должности, и лучшие из любовных писем, им полученных. Теперь уж недалеко то время, когда он сможет присоединить к этой коллекции еще один документ, документ мирового значения.
И вот, глядя на ларец, Пьер делился новостями с сестрой. Он решил ни во что ее не посвящать, и прежде чем начинать разговор с Шарло, следовало, конечно, принять меры, чтобы она не подслушивала; было просто неумно рассказывать ей еще больше. Но, побаиваясь сдержанности Шарло, он вынужден был в беседе с ним держаться рамок делового, сухого доклада, и теперь ему надоело себя обуздывать. С великим воодушевлением расписал он сестре, как великолепно все будет. Они глядели друг на друга блестящими глазами, воспаряя в мечтах все выше и выше. Затем он взял с нее слово, что она не проговорится никому на свете, даже отцу: на старости лет люди становятся болтливы, а в этом деле важно соблюсти тайну.
Они пожелали друг другу спокойной ночи, поцеловались.
Эмиль, камердинер Пьера, дожидался хозяина, чтобы уложить его в постель. Быстро и ловко снимая с Пьера его сложный костюм, он спросил его с почтительной конфиденциальностью:
– У мосье был сегодня удачный день?
– Очень удачный, – ответил Пьер. – Желаю всем добрым французам таких же дней.
Эмиль раздвинул тяжелый полог, за которым на возвышении стояла роскошная кровать. Пьер потребовал фруктов в сахаре, пригубил приготовленный ему на ночь напиток. Эмиль укрыл Пьера и задернул полог, чтобы смягчить проникавший в альков свет ночника. Пьер громко, с удовольствием зевнул, лег на бок, подтянул колени к подбородку, закрыл глаза.
Но прежде чем он успел уснуть, свет снова стал ярче, кто-то раздвинул полог.
– Что там еще, Эмиль? – спросил Пьер, не открывая глаз.
Но это был не Эмиль, это был отец Пьера. Он сел на край низкой, широкой кровати. В халате, домашних туфлях и ночном колпаке старик Карон казался совсем дряхлым.
– Скажи мне теперь, сын мой, – начал он, – в чем, собственно, дело. Я понимаю, при девочках тебе не хотелось говорить, – женщины болтливы. Но теперь-то мы одни.
Пьер зажмурился. Ноги старика, торчавшие из-под халата, были волосаты и тощи, но его глаза, смотревшие на сына с нежностью, волненьем и любопытством, были полны жизни и молодости.
Отношение Пьера к отцу было двойственным. Старик Карон происходил из гугенотской семьи[3], его как протестанта заставили пойти на военную службу, потом он отрекся