Белобрысому было всего девять, но он успел в совершенстве овладеть языком деспотичных американских отцов. Остальные мальчишки сгрудились вокруг меня, предвкушая развлечение. От них пахло свежевыстиранной одеждой, сиренью и лавандой — ополаскивателем для белья.
Мальчишки ждали, что будет дальше. Я молчал, закрыв глаза, тогда толстомордый дал мне пощечину.
— Отвечай! — Он прижался мясистым носом к моей раскрасневшейся щеке. — Молчишь, значит?
Вторая пощечина прилетела откуда-то сверху, от другого мальчика.
Белобрысый схватил меня за подбородок и развернул к себе.
— Тогда скажи мое имя. — Он моргнул, его длинные, белесые, чуть ли не прозрачные ресницы дрогнули. — Как твоя мамочка вчера ночью.
В окна летели листья, тяжелые и мокрые, как грязные банкноты. Я заставил себя подчиниться и произнес его имя.
Мальчишеский смех прошел сквозь меня.
— Еще, — потребовал толстомордый.
— Кайл.
— Громче.
— Кайл. — Я не открывал глаз.
— Так-то, сучка.
И тут буря вдруг прекратилась: по радио заиграла какая-то песня. «Мой двоюродный брат ходил на их концерт!» Все было кончено. Их тени рассеялись надо мной. Из носа капали сопли. Я уставился на свои кроссовки. Помнишь, ты купила мне кроссовки с красными лампочками, которые мигают на подошве при ходьбе?
Я уткнулся лбом в спинку переднего сиденья и стал ударять одной стопой о другую, сначала легонько, а потом все быстрее и быстрее. Кроссовки озарялись беззвучными вспышками; самые маленькие в мире кареты скорой помощи ехали в никуда.
Вечером, после душа, ты сидела на диване, обернув голову полотенцем, в руке дымилась сигарета, ты курила красные «Мальборо». Я стоял в комнате и сдерживался изо всех сил.
— Почему? — Ты упрямо смотрела на экран телевизора. Потом с силой потушила сигарету в чайной чашке, и я тут же пожалел, что обо всем тебе рассказал. — Почему ты позволил им так с собой обращаться? Не закрывай глаза! Ты не хочешь спать.
Ты перевела взгляд на меня, между нами вился синий дым.
— Какой нормальный мальчишка даст себя в обиду? — Дым сочится из уголков твоих губ. — Ты не дал им отпор. — Ты пожала плечами. — Просто позволил себя унизить.
Я опять вспомнил окно; с ним можно сравнить что угодно, даже воздух между нами.
Ты взяла меня за плечи и крепко прижалась лбом к моему лбу.
— Хватит плакать. Ты все время плачешь! — Ты была так близко, что я слышал запах табака и зубной пасты. — Тебя еще никто не тронул. Перестань. Хватит, я сказала!
Третья пощечина за этот день развернула мое лицо в сторону, в поле зрения попал экран телевизора, а потом снова твое лицо. Твои глаза бегали, изучая меня.
Потом ты притянула меня к себе, подбородком я уперся в твое плечо.
— Тебе придется разбираться с этим самому, Волчонок, — сказала ты, уткнувшись мне в волосы. — Я не знаю английского и не могу тебе помочь. Ничего не могу сказать, чтобы остановить их. Придумай, как быть. Иначе я и знать не желаю, что тебя кто-то обижает. Ясно тебе? — Ты отстранилась. — Ты должен быть сильным. Должен уметь постоять за себя, иначе это не кончится. Ты достаточно знаешь английский. — Ты положила руку мне на живот и взмолилась: — Пользуйся им, хорошо?
— Хорошо, мам.
Ты зачесала мне волосы на одну сторону и поцеловала в лоб. Потом дольше обычного оглядела меня, рухнула на диван и взмахнула рукой:
— Принеси мои сигареты.
Когда я вернулся с пачкой «Мальборо» и зажигалкой «Зиппо», телевизор был выключен. Ты сидела и смотрела в голубое окно.
На другое утро на кухне ты налила стакан молока высотой едва ли не с мою голову.
— Выпей, — с гордой улыбкой на лице попросила ты. — Это американское молоко, ты вырастешь большим и сильным. Точно тебе говорю.
Я выпил столько холодного молока, что язык онемел и я перестал чувствовать вкус. С тех пор каждое утро мы повторяли этот ритуал: молоко лилось жирной белой струей, я пил его большими глотками, чтобы ты видела: мы оба надеемся, что белизна, которую я поглощаю, сделает желтого мальчика лучше.
Я думал, что пью свет. Что наполняюсь им. Что молоко светоносным потоком вымоет из меня все недоброе.
— Еще чуть-чуть, — сказала ты, барабаня по столу. — Я знаю, много налила, но это полезно.
Я поставил стакан на стол и широко улыбнулся.
— Видишь? — Ты скрестила руки на груди. — Ты совсем как Супермен!
Я ухмыльнулся, молоко пузырилось у меня между зубов.
Говорят, что история циклична, а не линейна, как нам кажется. Мы путешествуем во времени по спиральной траектории, удаляемся от эпицентра, но, пройдя очередной цикл, возвращаемся.
Бабушкины рассказы тоже развивались по спирали. Раз от раза ее истории чуть-чуть изменялись, разница была в незначительных деталях: например, время дня, цвет чьей-нибудь рубашки, вместо пистолета калибром девять миллиметров — автомат Калашникова, дочь смеялась, а не плакала. В ее повествовании были сдвиги: прошлое — не застывший навеки пейзаж, его можно пересмотреть. Хотим мы того или нет, но каждый движется по спирали, создает нечто новое из прошлого. «Сделай меня снова молодой, — попросила Лан. — Сделай мои волосы черными, стряхни этот снег, Волчонок. Убери его».
Честно говоря, мама, я не знаю. У меня есть кое-какие теории, я записываю их, а потом стираю написанное и встаю из-за стола. Ставлю чайник, пусть звук кипящей воды заставит меня передумать. А у тебя есть какая-нибудь теория? Уверен, если спрошу, ты будешь смеяться, прикрыв рот ладонью, — так делали все девочки в твоей родной деревне, и ты всю свою жизнь закрывала рот, когда смеялась, хотя у тебя от природы ровные зубы. Ты бы сказала, что не строишь никаких теорий; это занятие для тех, у кого слишком много свободного времени и слишком мало воли. Но об одной твоей теории мне все же известно.
Мы летели в Калифорнию. Помнишь? Ты решила дать ему, отцу, второй шанс, хотя нос тебе так и не вправили после бесчисленных ударов. Мне было шесть, Лан осталась в Хартфорде с Маи. В полете мы попали в зону такой сильной турбулентности, что я подпрыгивал на сиденье, все мое крохотное тело отрывалось от кресла, а потом падало обратно — ремень безопасности притягивал назад. Я расплакался. Ты обхватила меня одной рукой, навалилась и своим весом амортизировала тряску. Потом указала на плотную полосу облаков за стеклом иллюминатора и сказала:
— Видишь, как высоко мы забрались? На такой высоте облака превратились в твердые и круглые булыжники. Вот почему так трясет.
Губами ты щекотала мое ухо, твой голос успокаивал. Я вгляделся в горизонт, где вздымались неприступные горы гранитного цвета. Немудрено, что самолет трясется. Мы едем по горам. Наш рейс со сверхъестественным упорством преодолевает этот страшный участок пути. Возвращение к отцу должно быть зловещим. Самолет должен трястись и