Солженицын разгадывает старый прием вивисекции, нехитрую уловку: рассечь поэта на гения и человека, гения выпустить из храма через купол, а в опустевшем храме — да хоть и нагадить. Он видит эту страсть критика-нигилиста работать на снижение, чувствует его нервную дрожь — развалить именно то, что в литературе высоко и чисто: «Распущенная и больная своей распущенностью, до ломки граней достойности, с удушающими порциями кривляний, она силится представить всеиронию, игру и вольность самодостаточным Новым Словом, — часто скрывая за ними бесплодие, вспышки несущественности, переигрывание пустоты».
Солженицын-критик исповедует иную веру: сантиметр за сантиметром исследуя личность поэта, подвергая её самому дотошному и пытливому анализу — не упускать объём, масштаб, исключительность: «Как во всяком человеке, всё едино, органично и в гении: его жизненное поведение, светлые и тёмные стороны, краски и тени личности, его мысли и взгляды, его художественные достижения и провалы, — и притом во всякую минуту пребывание самим собою. Гениальность — не влитая отдельная жидкость. Судить по разъятым частям — обречь себя не понять сути. Но, конечно, понять явление целостно — несравнимо трудней».
Наша книга стремится следовать именно этим путем, полагая, что он соразмерен и соответствен предмету.
Американец Майкл Скемел, автор англоязычной биографии Солженицына (1984), признался в недавнем интервью российской телекомпании: «Для биографа самое интересное — сравнить разные версии жизни писателя и в конце концов стать для него кем-то вроде судьи. И это писателю Солженицыну — как и любому другому — очень неприятно. Солженицын хочет оставаться единоличным, гордым владельцем своего мира. Он действительно великий писатель, а для многих ещё и святой, и даже бог. А кто может спорить с богом, навязывать ему свои советы и оценки — неужели какой-то биограф?»
Здесь много путаницы. У Бога не бывает биографии. И не Бог поставил биографа быть судьей над человеком, о котором он пишет. «А ты кто, который судишь другого?» (Иак. 4: 12).
Биограф — не судья и не прокурор, а историк и летописец, свидетель и собиратель, изыскатель и следопыт. Он не хозяин жизни своего героя, не наследник его мира, а лишь усердный, смиренный работник.
Известно, что мифы завладевают образами тех людей, чьё значение перерастает обычные размеры. Масштаб беспрецедентной для ХХ века писательской и человеческой известности Солженицына адекватен объёму мифологии, связанной с его именем и различной по своим целям.
Наша книга, в отличие от мифологических экспериментов или судебно-процессуальных опытов, имеет историко-документальные цели, а значит, ей не подходят ни розовые очки, ни кривые зеркала, ни судейская мантия.
Но встаёт вопрос — как, через какую оптику смотреть, и главное — чтó хотеть увидеть?
Снова обратимся к опыту Солженицына. Самое высокое достижение Пушкина он видит в непревзойдённой способности поэта (увы — исчезающей из нашей литературы) «всё сказать, всё показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий, — и читатель возвышается до ощущения того, чтó глубже и выше этих событий, этих лиц, этих чувств... Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением».
Осветлять предмет высшим пониманием, а не пятнать его низменными искажениями — вот он, искомый принцип работы биографа.
И ещё одно замечание Солженицына в адрес критика-пушкиниста: «Уж литературоведу надо бы уметь видеть писателя в тех контурах, к которым он рос и тянулся, а не только в тех, которые, по нескладности жизни, он успел занять».
Замечание, от которого невозможно отмахнуться при обращении к биографии самого Солженицына. Контуры, «к которым он рос и тянулся» — это историческая реальность эпохи и запечатленный в ней человек, чью жизнь надо восстановить в полном объёме. Писатель сознает двойственность своего статуса художника и историка, и нащупывает пути — как, оставаясь художником, не нарушить исторической правды. «Я даже думаю, — пишет он, — что в условиях, когда так похоронено наше прошлое и затоптано, у художника больше возможностей, чем у историка, восстановить истину».
Восстановить истину для Солженицына значит прежде всего отыскать след человека в истории, найти свои корни, собрать воедино отцов и дедов. История семьи писателя на фоне Первой мировой войны стала сюжетной канвой «Августа Четырнадцатого»; «Август» же, и вся эпопея «Красное Колесо», — оказались надёжными источниками биографии автора.
Солженицыны (Лаженицыны) — предки по линии отца; Щербаки (Томчаки) — предки по линии матери. Обе линии разработаны знаменитым потомком со всей возможной тщательностью, ограниченной только опустошительными войнами и революциями, а также скудостью сведений, которые остаются после людей, не вписанных в исторические хроники, дворянские родословные книги, списки офицерского департамента, индексы университетских выпусков.
Ибо и великорусские Солженицыны, вышедшие из Воронежского края и осевшие на Ставрополье, и малороссы Щербаки, прикочевавшие с Таврии на Кубань, — были простыми мужиками, а никак не помещиками и даже не казаками. И значит, рассказ о них надо начинать издалека.
«Совершенно случайно мужицкий род Солженицыных зафиксирован даже документами 1698 года, когда предок мой Филипп пострадал от гнева Петра I». Это довелось узнать А. И. Солженицыну в 1969 году из воронежской газеты «Коммуна». И в самом деле: тот предок приходился Солженицыну, скорее всего, пра-пра-пра-прадедом; и потомок Филиппа Ефим (прадед писателя), рассказывал семейное предание, как напустился на мужиков царь Пётр за то, что поселились они без спросу в Бобровой слободе.
А благодатная та земля, жирный чернозём, заповедные, сказочные места ещё в XVII веке не были заселены. Смельчаки брали здесь в откуп земли, занимались добычей пушного зверя и рыбной ловлей, собирали мёд диких пчёл. Откупные владения назывались ухожьями или, по-татарски, юртами. На правом возвышенном берегу реки Битюг (притока Дона), на южной окраине Окско-Донской равнины, там, где к юго-востоку от Воронежа позже вырос город Бобров, в исторических документах 1677-го и 1685 годов упоминается Бобровский откупной юрт, название которого связывалось с развитым здесь бобровым промыслом. Ватаги бобровых гонов были заведены благодаря изобилию бобров, меха которых в древнюю пору составляли одну из главнейших отраслей внутренней и внешней торговли.
Известно, что в январе 1677 года воронежец Никита Полозов с группой крестьян подавал челобитную, в которой просил разрешить ему выехать на реку Битюг, в Бобровый юрт, для рыбной ловли. В 1684 году угодья по Битюгу попали на десять лет во владения Троицкого монастыря города Козлова. К этому времени долина