Я вскинул голову. Я сидел в кладовой, втиснувшись меж двух сосудов с густым оливковым маслом, прижав колени к груди. Я воображал себя рыбой, выпрыгивающей из воды, серебрящейся на солнце. Волны растаяли и снова стали амфорами и мешками с зерном.
Надо мной склонился Ахилл. Лицо серьезное, взгляд зеленых глаз спокоен. Я виновато поежился. Мне нельзя было тут сидеть, и я об этом знал.
– Я искал тебя, – сказал он. Говорил он без всякого выражения, я ничего не мог прочесть в его голосе. – Ты не ходишь на утренние тренировки.
Я покраснел. На смену угрызениям совести пришел гнев, глухой, медленный.
Он был вправе меня отчитывать, но именно за это я его и ненавидел.
– Откуда ты знаешь? Ты тоже на них не ходишь.
– Наставник заметил и сказал об этом отцу.
– А он послал тебя.
Я хотел, чтобы ему стало стыдно за то, что он разносит чужие сплетни.
– Нет, я пришел по своей воле. – Ахилл говорил спокойно, но я заметил, как – почти незаметно – дрогнула его челюсть. – Я подслушал их разговор. И пришел узнать, не болен ли ты.
Я молчал. С минуту он разглядывал меня.
– Отец хочет наказать тебя.
Мы оба понимали, что это значит. Наказания всегда были телесными и, как правило, публичными. Царского сына, конечно, никто не станет пороть, но я больше не был царским сыном.
– Ты не болен, – сказал он.
– Нет, – тупо ответил я.
– Тогда это не оправдание.
– Чему?
Я так испугался, что перестал его понимать.
– Не оправдание тому, что тебя не было на тренировках. – Он говорил очень терпеливо. – Чтобы тебя не наказали. Что ты скажешь?
– Не знаю.
– Что-то сказать нужно.
От его настойчивости я вспылил.
– Это ведь ты царский сын, – огрызнулся я.
Он удивился. Склонил голову набок, будто любопытная птица.
– И что?
– Вот и поговори со своим отцом, скажи, что я был с тобой. Это оправдание придется ему по вкусу.
Сказал я это куда увереннее, чем подумал. Заступись я перед отцом за какого-нибудь мальчишку, того высекли бы просто назло мне. Но я не был Ахиллом.
Легкая морщинка пролегла меж его бровей.
– Я не люблю лгать, – сказал он.
Такие проявления невинности мальчишки обычно вытравляют из тебя насмешками; даже если ты и вправду так думал, говорить это вслух было нельзя.
– Тогда возьми меня с собой на занятия, – сказал я. – И не солжешь.
Он вскинул брови, оглядел меня. Замер – я и не думал, что люди могут стоять так неподвижно, уняв все, кроме дыхания и сердцебиения, – будто лань, что прислушивается к звуку охотничьего лука. Я понял, что и сам затаил дыхание.
Что-то переменилось в его лице. Решение принято.
– Идем, – сказал он.
– Куда? – настороженно спросил я: как знать, вдруг теперь меня накажут еще и за то, что я предложил ему солгать.
– Со мной, учиться играть на лире. Тогда, как ты и сказал, я не солгу. А потом мы поговорим с отцом.
– Прямо сейчас?
– Да. А что такого?
Он с любопытством глядел на меня. Что такого?
Я встал, тело заныло – я слишком долго просидел на холодном каменном полу. В груди у меня трепыхалось чувство, которому я никак не мог отыскать названия. Облегчение, тревога, надежда – все сразу.
Мы молча шли по извилистым коридорам, пока не добрались наконец до маленькой комнаты, где не было ничего, кроме сундука и пары низеньких табуретов. Ахилл жестом велел мне садиться. Сиденье для музыкантов. Кожа туго натянута на нехитрый деревянный каркас. Я видел такие только у аэдов, которые – впрочем, нечасто – забредали к нам во дворец и исполняли песни у отцовского очага.
Ахилл открыл сундук. Вытащил лиру, протянул мне.
– Я не умею на ней играть, – сказал я ему.
Он удивленно наморщил лоб:
– Совсем?
Странно, но отчего-то именно перед ним мне не хотелось ударить в грязь лицом.
– Отец не любил музыку.
– И?.. Твоего отца здесь нет.
Я взял лиру. Она была гладкой, прохладной на ощупь. Я провел пальцами по струнам, услышал гул зарождающегося звука; с этой лирой я и видел его в день приезда.
Ахилл снова склонился над сундуком, вытащил вторую лиру и уселся рядом со мной.
Он поставил лиру на колени. Резное, золотое дерево бережно начищали до ослепительного блеска. То была лира моей матери, которую отец, среди всего прочего, прислал в уплату за меня.
Ахилл ущипнул струну. Нота взмыла ввысь, теплая и звучная, сладостно чистая. Мать всегда садилась поближе к аэдам, когда те приходили, так близко, что отец хмурился, а слуги начинали перешептываться. Внезапно я вспомнил, как блестели в свете огня ее черные глаза, когда она наблюдала за руками сказителей. Выражение ее лица было сродни жажде.
Ахилл ущипнул вторую струну, прозвенела другая нота, более низкая. Он подкрутил колышек.
Это лира моей матери, чуть было не сказал я. Слова уже возникли во рту, а за ними теснились другие. Это моя лира. Но я промолчал. Что он ответит, заяви я об этом? Теперь лира принадлежала ему.
Я сглотнул, во рту пересохло.
– Красивая.
– Мне подарил ее отец, – беспечно ответил он.
Только то, как он держал ее, – очень бережно – помешало мне вскочить с места в приступе ярости. Он ничего не заметил.
– Хочешь подержать?
Дерево будет гладким, привычным под рукой, как моя собственная кожа.
– Нет, – ответил я, превозмогая боль в груди.
Я перед ним не расплачусь.
Он начал было говорить что-то. Но тут вошел учитель, мужчина неопределенно-среднего возраста. У него были загрубелые руки музыканта, и он принес свою лиру, сделанную из темного орехового дерева.
– Кто это? – спросил он.
Голос у него был резкий, громкий. Музыкант, но не певец.
– Это Патрокл, – ответил Ахилл. – Он не умеет играть на лире, но научится.
– Только не на этом инструменте.
Мужчина нагнулся, чтобы выхватить лиру у меня из рук. Я же инстинктивно вцепился в нее покрепче. Лира моей матери была, конечно, красивее, но у меня в руках сейчас тоже был царский инструмент. Отдавать его мне не хотелось.
Впрочем, мне и не пришлось. Ахилл перехватил его руку на полпути.
– Да, на этом инструменте, если ему так хочется.
Мужчина разозлился, но промолчал. Ахилл отпустил его, тот сердито уселся.
– Начинай, – велел он.
Ахилл кивнул и склонился над лирой. Я не успел даже подивиться тому, что он за меня вступился. Ахилл коснулся струн, и все мои мысли куда-то подевались. Звук был чистым и сладким, как вода, лимонно-ярким. Никогда еще я не слышал такой музыки. Были в ней и жар огня, и гладкая тяжесть отполированной кости. Она одновременно утешала и воспламеняла. Несколько волосков упали ему на глаза, пока он играл. Они были тонкими, как сами струны, и так же сияли.
Он прекратил игру, откинул со лба волосы, повернулся ко мне.
– Теперь ты.
Я помотал головой, музыка переполняла меня. Но теперь я не мог играть. Ни за что – если вместо этого можно слушать его.
– Лучше ты, – попросил я.
Ахилл