Но, проведя десять лет в Шанхайской оружейной, Старый Запад внезапно скончался от чахотки, оставив по себе вдову и новорожденную дочь — и еще десять неотбытых лет квалифицированного труда, что задолжал Императору. Это была катастрофа. Отец Старого Запада выплакал себе все глаза и призывал погибель на свою голову. Оставшиеся четыре сына, решительно настроенные показать, чего они стоят, сплотились вместе. За пару десятков лет братья приобрели дюжину акров земли, включая яблоневые сады и завидный кирпичный дом, и стали одними из богатейших людей Биньпая.
Тем временем дочь Старого Запада выросла в ужасе от отцовских книг, словно те переносили заразу, способную уничтожить деревню. Маленький Запад упаковала книги в ящики и все их закопала. Единственный сын, появившийся на свет сильно после того, как она уже успела отчаяться родить ребенка, стал смыслом ее жизни, и она надеялась, что он вырастет достойным землевладельцем, как двоюродные деды. Но вместо этого мальчик помешался на поэзии. Он был ходячая тележка с книгами — сидел за партой, с кистью для каллиграфии в руке, и таращился в потолок так, словно ждал, чтобы слова его поглотили. Спальня его как будто плавала, оторванная от земли, над осязаемым миром сделок, торговли и земли. Мать звала его, порой нежно, а порой сердито, Вэнем Мечтателем. Он был наблюдательным, чувствительным подростком, и когда война пришла — она его сломала.
В сорок девятом, когда бои закончились, Маленький Запад отправила его в Шанхай в надежде на то, что это вернет ему волю к жизни. Карманы у него все до единого отяжелели от книг. Когда по дороге ему встречались знакомые, Вэнь говорил, что не может останавливаться обсуждать коммунистов, националистов, Сталина, Трумэна или погоду, потому что сочиняет в уме восьмистрочное рифмованное стихотворение на шесть иероглифов и любое отклонение в его пути нарушит расположение слов. Он врал. На самом деле поэзии в нем не осталось, а слов он боялся. В войну Биньпай накрыл самый страшный голод за сотню лет, но сам Вэнь никогда не знал голода. Он сидел у себя в кабинете и учил наизусть стихи, современные и старинные, в то время как снаружи матери продавали детей, а совсем еще мальчишки гибли на передовой кошмарными смертями. Половина Биньпая умерла с голоду, но помещики, наследники словно бы безграничных запасов, выжили. Теперь же шанхайские книжники толковали о новом роде поэзии, революционной литературе, достойной перерожденной нации, и эта идея казалась Вэню и трогательной, и тревожной. Мог ли авангард выразить идеи, о которых не говорили вслух, мог ли он противостоять лицемерию его собственной и подобных ей жизней? Он не знал. Когда один революционный журнал вернул ему стихи с отказом, на странице было намалевано толстой кистью: «Каллиграфия превосходная. Но твои стихи все еще дремлют в пасторальной темнице. Луна там, ветер сям, и кому какое дело до твоего гребаного деда?! Проснись!!!»
Он знал, что они правы. Вэнь оставил себе письмо с отказом и выбросил стихи. Он вспомнил Бертольда Брехта:
Я хотел бы быть мудрецом.В древних книгах написано, что такое мудрость.Отстраняться от мирских битв и провести свой краткий век,Не зная страха.Обойтись без насилья.За зло платить добром.Не воплотить желанья свои, но о них позабыть.Вот что считается мудрым.На все это я неспособен.[1]Случайно он забрел в чайную «Новый Свет». Там пела молодая женщина, и Вэнь Мечтатель, сбитый с толку и зачарованный, слушал ее пять часов подряд. После он хотел с ней заговорить, отметить суровую красоту ее музыки — но какими словами? Музыка девушки содержала и поэзию, и писаное слово, и все же уносилась куда как дальше этих границ в иную обитель, в молчание, что он прежде полагал невыразимым. Вэнь хотел ее окликнуть, но вместо этого смотрел, как она в одиночку уходит вверх по лестнице. Ничто не сдвинулось с места, мир был все тот же, и все же по пути домой Вэню казалось, что его жизнь переломилась надвое. Он долго стоял, глядя на маслянистую от грязи бессонную реку, от которой в темноте остались одни только звуки, и гадал, что же переменилось.
Жаркой и влажной августовской ночью Завиток, делившая жилище с тремя вдовушками, получила посылку. В посылке содержалась единственная тетрадка: в форме крошечной двери, переплетенная на хлопковую нить коричневого цвета. Ни марки, ни обратного адреса, ни пояснительного письма, только ее имя, выведенное на конверте квадратными, но все же трогательными иероглифами. Она уселась было за ужин, состоявший из подсоленной репы, но тетрадь, лежавшая рядом, так и манила. Завиток открыла ее на первой странице и принялась читать. Это была книга, переписанная от руки тушью. Она много лет уже не читала книг и сперва ничего не поняла.
Страница за страницей ее забитая хламом одинокая комнатка растворялась; Завиток вдохнула пыльный воздух воображаемого Пекина, где правительство поставили на колени, старая вера была сплошь подорвана, и два друга, Да Вэй и Четвертое Мая, некогда во всех смыслах близкие, пришли к «десятому слову» — туда, где нарушаются клятвы и расходятся жизни. Когда тетрадка закончилась так же, как и началась — на полуфразе, — Завиток вновь достала конверт и от души его потрясла, надеясь, что выпадет еще один; но конверт был пуст. Она сидела на кровати во вновь притихшей комнате и утешалась, перекладывая отрывок из повести на музыку. Когда она пропела слова, те обрели еще одну, новую жизнь и заполнили комнату возможностью. Вдовушки-соседки забарабанили в стены и заорали, чтобы она вела себя потише.
Несколько дней спустя прибыла вторая глава. Зачем бы кому-то преследовать ее по почте? На следующую неделю пришли третья и четвертая. Роман продолжался, следуя сперва за Да Вэем, а затем за Четвертым Мая по пути через лежащий в развалинах Китай. Повествование петляло и перескакивало, словно из него были выдраны целые страницы или главы; но и Завитка саму война выдрала из почвы с корнем, и ей не составляло труда самой заполнять пустоты. Мало-помалу ее раздражение уступило место узнаванию и, медленно, втайне от нее самой, привязанности.
На поверхности история эта была обыкновенной эпопеей — хроникой падения империи,