2 страница
осталось места. Отцовские документы — разные сертификаты и налоговые декларации — мы уже разобрали, но оставалась еще всякая всячина. По мере того как мама все тщательней обследовала квартиру, на свет появлялись прочие бумаги — ноты, стопка писем, написанных, но так никогда и не отправленных отцом («Воробушек, не знаю, дойдет ли до тебя это письмо, но…»), и все новые и новые тетради. Наблюдая, как растет их количество, я воображала, что мама верит: в новом воплощении папа станет листком бумаги. Или, может, она верила, как в древности, что написанные на бумаге слова — обереги, которые могут каким-то образом защитить нас от зла.

Почти каждую ночь мама проводила среди бумаг, так и не сняв офисной одежды.

Я старалась ее не беспокоить: сидела в смежной гостиной, и время от времени я слышала, как мама почти беззвучно переворачивает страницы.

Ку маминого дыхания.

Дождь, бьющийся о фасетчатые окна и соскальзывающий со стекол вниз.

Мы завязли во времени.

Снова и снова звенел за окном двадцать девятый троллейбус.

Я выдумывала разговоры. Я пыталась представить себе, как папа возрождается в мире духов, покупает очередную чистую тетрадь, рассчитывается незнакомыми деньгами и ссыпает сдачу в карман нового пальто: легкой накидки из перьев или, может, плаща из верблюжьей шерсти — такого, которому хватит прочности и для рая, и для мира духов.

Тем временем мать пыталась отвлечься поисками отцовской семьи — где бы та ни была, — чтобы сообщить, что давно потерянный сын ли, брат ли, дядюшка ли ушел на тот свет. Она принялась разыскивать приемного отца папы, который когда-то жил в Шанхае и был известен там как «Профессор». Иных членов своей семьи папа никогда не упоминал. Информация добывалась медленно и болезненно: ни электронной почты, ни интернета тогда не существовало, так что маме несложно было написать — но трудно было получить стоящий ответ. Отец покинул Китай давным-давно, и если Профессор еще не умер, то был уже невероятно стар.

Пекин, который мы видели по телевизору — с моргами и скорбящими, с танками на ощетинившихся винтовками перекрестках, на целый мир отстоял от того Пекина, каким его знал отец. И все-таки, думаю я иногда, они не слишком различались.


Спустя несколько месяцев, в марте девяностого года, мама показала мне Книгу записей. В тот вечер она сидела на своем обычном месте за обеденным столом и читала. Тетрадка, которую она держала в руках, была длинная и узкая — с пропорциями миниатюрной двери, не туго прошитая хлопковой нитью орехового цвета.

Мне давно уже пора было спать, как вдруг мама наконец меня заметила.

— Да что с тобой не так! — сказала она.

А потом, словно смущенная собственным вопросом:

— Ты уже сделала уроки? Который час?

Уроки я сделала давным-давно и все это время смотрела ужастик без звука. До сих пор помню: какого-то дядьку там как раз забили ледорубом.

— Полночь, — сказала я.

Дядька оказался мягкий, как тесто, и мне было не по себе.

Мать протянула руку, и я подошла. Она крепко обняла меня за талию.

— Хочешь посмотреть, что я читаю?

Я склонилась над тетрадкой, уставившись на стайку слов. Китайские буквы вились по странице, словно звериные следы на снегу.

— Это книжка, — сказала мама.

— Ой… А про что?

— По-моему, это роман. Там про искателя приключений, которого зовут Да Вэй и который на корабле поплыл в Америку, и про героиню по имени Четвертое Мая, которая пересекает пустыню Гоби…

Я посмотрела еще пристальней, но по-прежнему не могла прочитать ни слова.

— Было время, когда люди целые книги переписывали от руки, — сказала мама. — Русские называли такое «самиздатом», китайцы… ладно, допустим, никак особенно мы это не называем. Смотри, какая эта тетрадка грязная, на ней даже трава налипла. Кто знает, сколько людей носило ее с собой… Лилин, она ведь на много десятилетий тебя старше.

«А что меня не старше?» — подумала я. И спросила, не папа ли ее переписал.

Мама покачала головой. Она сказала, что почерк дивный, что это работа обученного каллиграфа, а папа писал так себе.

— В этой тетрадке — одна-единственная глава из какой-то длинной книги. Вот тут написано: «Номер семнадцать». Кто автор, не сказано, но вот смотри, название: «Книга записей».

Мама отложила тетрадь. Отцовские бумаги на обеденном столе походили на заснеженные горные пики — они нависали над краем, готовые вот-вот обрушиться и сойти лавиной на ковер. Вся наша почта тоже лежала тут же. С Нового года маме шли письма из Пекина — соболезнования от музыкантов Центральной филармонии, только недавно узнавших о папиной смерти. Мама читала эти письма со словарем, потому что они были написаны на упрощенном китайском, которого она не знала. Моя мать училась в Гонконге и там овладела традиционным китайским письмом. Но в пятидесятых годах на материке, в коммунистическом Китае, было узаконено новое, упрощенное письмо. Тысячи слов стали другими; например, «писать» (цзё) превратилось из 寫 в 写, а «узнавать» (си) — из 識 в 识. Даже «Коммунистическая партия» (гун чань дан) из 共產黨 стала 共产党. Иногда маме удавалось различить прошлую сущность слова, в прочих случаях она гадала. Она говорила, что это все равно что читать письмо из будущего — или говорить с кем-то, кто тебя предал. То, что она вообще редко теперь читала по-китайски и выражала свои мысли в основном по-английски, еще больше усложняло дело. Как я говорю по-кантонски, ей не нравилось, потому что, по ее словам, «произношение у тебя вкривь и вкось».

— Холодно тут, — прошептала я. — Давай переоденемся в пижамы и пойдем спать.

Мама глядела на тетрадку, даже не притворяясь, что слышит.

— Матушка утром устанет, — настаивала я. — Матушка двадцать раз нажмет на «отложить сигнал».

Она улыбнулась — но глаза за стеклами очков стали вглядываться во что-то еще пристальней.

— Ступай спать, — сказала она. — Не жди матушку.

Я поцеловала ее в мягкую щеку.

— Что сказал буддист в пиццерии? — спросила она.

— Что?

— «Мне все едино».

Я расхохоталась, застонала и расхохоталась снова, затем вздрогнула при мысли о жертве телеубийства и его тестообразной коже. Мама с улыбкой, но твердо подтолкнула меня к двери.


Лежа в кровати, я поразмыслила о кое-каких фактах.

Во-первых, о том, что в своем — пятом — классе я превращалась в совершенно другого человека. Я там была такая добренькая, такая уживчивая, такая старательная, что иногда даже думала, что мой мозг с душой существуют по отдельности.

Во-вторых, о том, что в странах победнее людям вроде нас с мамой не было бы так одиноко. По телевизору в бедных странах вечно толпы, а битком набитые лифты поднимаются прямиком к небесам. Люди спят по шестеро в одной кровати, по дюжине в одной комнате. Там всегда можно высказаться вслух и знать, что кто-то тебя да услышит, даже если не хотел.