Ай Мин крепко держала тетрадь. Я сразу ее узнала: длинную и узкую, в форме крошечной двери, не туго прошитую хлопковой нитью. Книга записей.
— Так ты ее уже видела? — Я вновь промолчала, и Ай Мин грустно мне улыбнулась. — Это написано рукой моего отца. Понимаешь? Такой легкий почерк, такой искусный. Он всегда старался, когда писал, даже если иероглиф был простой. Он от природы был внимательный.
Она открыла тетрадь. Слова будто плавали на поверхности, двигаясь по собственной прихоти. Я попятилась. Ай Мин ни к чему было мне показывать, я и так знала, как оно выглядит.
— У меня свое ца-цзи, — продолжила она. — Но оно теперь повсюду, и я не знаю, как его хранить. Знаешь, Ма-ли, зачем мы ведем записи? Должна быть какая-то причина, но что пользы от того, чтобы хранить такие малозначительные вещи? Мой отец был великим композитором и великим музыкантом, но отказался от своего таланта, чтобы меня защитить. Он был очень честным человеком, очень искренним, и даже твоему отцу хотелось оставить частичку его себе на память. Даже твой отец его любил. Но ему позволили умереть. Прикончили его как скотину. И как мне это объяснят? Будь жив мой отец, меня бы тут не было. Я не была бы одна. А твой отец, он бы не… Ох, Ма-ли, прости. Мне так жаль.
И тут Ай Мин сделала то, чего я не видела с тех самых пор, как она приехала — больше месяца тому назад. Она не просто разрыдалась — ее охватило такое горе, что она даже не отвернулась и не закрыла лицо. И как же меня напугал ее плач — тихие причитания, от которых все рассыпалось на куски. Мне показалось, что она повторяет: «Помоги мне, помоги». Я ужасно испугалась, что, если коснусь ее, боль Ай Мин вольется в мое тело и навсегда станет моей собственной. Мне было этого не вынести. Я отвернулась от нее. Ушла в свою комнату и закрыла за собой дверь.
Комната показалась мне очень маленькой. Семья, прошептала я про себя, это драгоценная шкатулка; она не может открываться и закрываться когда угодно, просто потому, что мама так велела. Как же больно мне стало от папиного портрета на комоде. Нет, не из-за портрета — но из-за чувства, которое тот вызывал, болезненного, как ссадина, от которого все — даже моя любовь к маме и к Ай Мин — наполнялось горечью. Мне хотелось швырнуть фотографию на пол, но я боялась, что она настоящая, что в ней — сам отец и что, если я ее попорчу, он никогда не сможет вернуться домой. Дождь барабанил за окном, заглушая мои мысли. Стекая по подоконнику, он скользил и преображался, и все эти ручейки, то переполнявшиеся, то мелевшие, сливавшиеся и дрожавшие, сбивали меня с толку и зачаровывали. Неужели я так же мало значу? Удастся ли мне когда-нибудь хоть что-то изменить? Я вдруг вспомнила отцовский аромат, сладость словно молодых листьев или свежескошенной травы, запах его мыла. Его голос, со странно официальной речью: «Что желает дочь сказать отцу? Почему дочь плачет?» Ни у кого на свете больше не было такого голоса.
Я против воли вспомнила подслушанный мамин рассказ: когда папу нашли, он был практически без пожитков. Она говорила по телефону, по международной линии — с подругой в Гонконге. Мама сказала, что чемодан, который он брал с собой набитым, оказался пустым. Он от всего избавился, включая обручальное кольцо, портативный CD-плеер Sony и музыку. У него даже нашей фотографии при себе не было. Единственная записка, которую он оставил, была вовсе не прощальная. Он писал только, что есть долги, которых ему не оплатить, и ошибки, с которыми жить он не может, и что он хотел бы быть похороненным в Гонконге, на китайской границе. Писал, что любит нас.
Раз в год отец водил нас в филармонию. Хороших мест нам никогда не доставалось, но папа говорил, что это неважно; важно быть там, существовать в зале, где обновляют музыку, какой бы старой та ни была. Жизнь, говорил мне порой отец, полна препятствий, и никогда нельзя быть уверенным, что назавтра или на следующий год все останется прежним. Он рассказывал мне, что, когда он был маленьким мальчиком, его приемный отец, Профессор, пошел с ним в филармонию в Шанхае, и этот опыт навсегда его изменил. Внутри него вдруг обнаружились стены, о существовании которых отец прежде и не подозревал. «Я понял, что мне предназначено прожить иную жизнь», — сказал он. Стоило ему узнать об этих стенах, как он больше думать ни о чем не мог, кроме как о том, как их разрушить.
— Это какие стены? — спросила я.
— Минь, — сказал он. — Судьба.
И только потом, когда я снова посмотрела это слово в словаре, я увидела, что «минь» (命) означает судьбу — но еще означает и жизнь.
Стук в дверь вернул меня к дождю, к комнате и к себе самой.
— Ма-ли, — начала Ай Мин, сидя в изножье моей кровати. Она включила настольную лампу и стала похожа на мою собственную бледную тень. — Мне не следовало читать дневники твоего отца. Это я и хотела тебе сказать. Мне правда очень совестно, Ма-ли. Пожалуйста, прости меня.
Молчание стало еще более напряженным. Я уселась так далеко от нее, как только могла — на стопке своих подушек.
— Я ведь на самом деле такая трусиха, — прошептала Ай Мин.
— Чего ты боишься?
— Что твоя мать попросит меня уйти. Одна я больше выживать не смогу. Знаю, что не смогу.
Меня захлестнул стыд. Ее слова каким-то образом напомнили мне о папе.
— Ты — из нашей семьи, так мама сказала.
— Просто наши жизни, Ма-ли, все перепутались. И еще эти… разбитые сердца, между твоей семьей и моей…
Я кивнула, как будто понимаю.
— Мой отец, как и твой, любил музыку, — продолжала Ай Мин. — Он раньше преподавал в Шанхайской консерватории, но это было еще до моего рождения.
— А что он потом делал?
— Он двадцать лет работал на заводах. Сначала делал деревянные ящики, а потом — радиоприемники.
— Не понимаю. Зачем ему было этим заниматься, если он любил музыку?
Дождь лил так сильно, что молотил по окну серебряными крапинками. Я вдруг ни с того ни с сего представила себе, как мама стоит на автобусной остановке в облепившем тело пальто, а холод и сырость пробирают ее до костей.
— Я встречалась с твоим отцом, — сказала Ай Мин, уходя от ответа. — Когда я была маленькой, Цзян Кай заехал к нам в деревню. Отец был очень рад увидеть его спустя столько лет. Это было в семьдесят седьмом, Председатель Мао умер