Наступает черед анализа рассказов, самопроверки и, наконец, предложения доктора Сэмита подумать о том или ином в течение предстоящей недели. Все отвечают по-разному: кто послушно, кто язвительно, другие равнодушно, один или двое — патетично. Мистер Партридж говорит очень мало. Мистер Пападокис мрачен и загадочен. Элли снова пускает слезу, но потом сообщает, что чувствует себя гораздо лучше. Мистер Харгривз сердится напоказ, но на самом деле гнев его уже иссяк.
Когда все позади, Джозеф Кисс величественно тянется за пальто.
— Ну что, Дэвид, не терпится вернуться на набережную?
— На набережную! — Маммери испытывает мгновенное счастье. — К моим воспоминаниям. К налетам, ракетам. О да, конечно.
Мэри Газали с удивлением оглядывается на него.
Дэвид Маммери
Маммери написал: я родился в Митчеме, между аэродромами Кройдон и Биггин-Хилл, примерно за девять месяцев до начала бомбежек. Мое первое ясное воспоминание: дождливое предрассветное небо, рассеченное прожекторами, на фоне серых аэростатов лучи света похожи на пальцы, дергающиеся в предсмертной конвульсии, а в небе вяло кружат «спитфайры» и «мессершмиты», их стрельба похожа на лай усталых собак.
Самые счастливые годы моего детства — это годы войны. Днем мы с приятелями охотились за обломками подбитых самолетов, обследовали руины домов и сожженных фабрик, перепрыгивали между чернеющими стропилами через провалы в три или четыре этажа. По ночам я спал со своей мамой, очень красивой. У нее были ярко-синие, но близорукие глаза и больное сердце. Стальной щит моррисоновского укрытия служил нам обеденным столом.
В нашей семье военных не было. Мой отец, мотогонщик Вик Маммери, выучился на инженера-электрика и работал на оборонное ведомство. Он был обаятелен, с приятной внешностью, так что дамы ему прохода не давали, особенно если знали о его довоенной славе. Дождавшись конца войны, он бросил маму, и она долго старалась от меня это скрыть. Позже она объясняла это тем, что в те времена у всех детей отцы часто подолгу бывали в отъезде и она думала, что я не замечу его исчезновения. Кажется, ей не пришло в голову, что я мог недоумевать, почему мой отец ушел в то время, когда у других детей отцы, наоборот, возвращались с фронта.
Я появился на свет в маленьком доме, на ничем не примечательной улочке под названием Лобелиевый бульвар. Роды принимал доктор Гоуэр, валлиец и довольно посредственный специалист, что не мешало моей маме буквально боготворить его до самого дня его преждевременной кончины. Он жил в доме напротив, и его супруга недолюбливала мою маму, у которой по недосмотру доктора Гоуэра начался воспалительный процесс по женской части. Застроенная в начале тридцатых, с несколькими псевдотюдоровскими домами и особняками в «голливудском» стиле, наша улица уже тогда плохо соответствовала своему названию, но дом я вспоминаю с удовольствием. В нем была деревянная обшивка, много дубовой мебели, включая встроенные шкафы для посуды с разноцветными стеклами, обеденный гарнитур и две или три большие кровати. С тех пор я полюбил дубовые панели. На входной двери было большое витражное стекло с изображением летящего на всех парусах галеона.
А летом — бесконечный зеленый луг, за Митчемом, с мягкой зеленой площадкой для гольфа, рощицами, болотцами, с прудами, по которым, особенно после поражения Люфтваффе в «Битве за Британию», плавали цилиндрические спасательные плоты и военные надувные лодки, обсаженными рядами тополей, кедров и, конечно, вязов. Там были деревянные пешеходные мостки через железную дорогу, были песчаные лощины, где я валялся целыми днями напролет и никто меня не замечал. Кажется, я так и не узнал, где кончается этот луг. Не считая двух маленьких рощиц, которые я обнаружил спустя уже не один год, между Лондоном и Кройдоном не осталось ничего, напоминающего мое детство. С ростом числа железнодорожных пассажиров, в большинстве своем представителей среднего класса, вокруг Коммона протянулись тысячи одинаковых улочек с одинаковыми особнячками, связывая его с Кройдоном, Саттоном, Торнтон-Хитом, Морденом, Бромлеем и Льюисхэмом, превратившимися теперь из отдельных городков в пригород, в Зеленый пояс Лондона, цветущий садами Суррея и Кента.
Школа, наверное, стала бы для меня лучшим развлечением, если бы еще до школы я не научился читать. А так я скучал на уроках, и к тому же нас неважно кормили. Через неделю я отказался ходить в столовую, и учитель потащил меня к директрисе. Миссис Фаллоуэл сидела с одного края стола, а меня посадили с другого. Среди ее бумаг и контрольных работ поставили мою тарелку, в которой лежали холодный, серый, затвердевший фарш, бледная капуста и водянистое картофельное пюре. Я и сейчас чувствую его запах и содрогаюсь, а тогда меня вырвало прямо на ее стол. Миссис Фаллоуэл, с осуждением глядя на меня, завела речь о голодающих детях России. Те, кто помнил довоенные времена, когда еды было вдоволь, приучили себя относиться к продуктам экономно. А на моем веку были только продуктовые карточки и то, что называлось дефицитом. Соответственно, я принадлежал к самому здоровому поколению британцев. Я не оговорился. Я никогда не понимал, почему взрослых приводит в такой восторг тушеная крольчатина, котлеты, даже шоколад. Всю войну моя бабушка варила голубей, которых ее огромный кот Нерон ловил на крыше. Еще одно раннее воспоминание: птичье крылышко, торчащее из пирога. Как-то весной сорок пятого, к счастью в воскресенье, когда занятий не было, нашу школу снесло с лица земли прямым попаданием «Фау-2», и я опять оказался на свободе.
Мама родилась в Митчеме, и прежде чем ее семья переехала поближе к Южному Лондону, где из окон дома был виден Брикстон, успела хорошо узнать и митчемский луг, и поле с лавандой, и местную ярмарку с цыганами. Она говорила мне, что их дом из желтого кирпича был выше других домов по соседству. К входной двери нужно было подниматься по лестнице, а это означало, что в доме был цокольный этаж и, следовательно, возможность держать постоянную прислугу. Однако все работы по дому дедушка выполнял сам, попутно зачав тринадцать детей. Восемь из них дожили до войны, пятеро стойко перенесли ее тяготы, трое живы по сей день.
Наши предки, включая евреев-сефардов, ирландских жестянщиков, французских гугенотов и англосаксов,