– Я подала документы, Макс. Буду изучать физику. – нервные пальцы крутили красный помпон. Сегодня на ней были оранжевые пипту на громадной шпильке. А юбка заставила одного из всех этих добропорядочных буржуа возвращавшихся с Ибицы в окружении семейства, врезаться в груду чемоданов сваленных по центру зала компанией студентов. Это вызвало хохот и суету, но мы не обратили на нее никакого внимания. В этом стеклянном муравейнике даже смерть осталась бы незамеченной. Смерть одного из маленьких безнадежных муравьев.
– Ты можешь остаться? – она погладила меня по щеке. Ласковое прикосновение холодной ладони. Совершенно необычное по такой жаре. Я отвел глаза.
– Меня уже ждут там, Лорен. Стирлинг оформил все документы. Я не могу отказаться. – она моргнула. Двести пятьдесят фунтов против пятидесяти. Мы стояли у стойки регистрации, за ней сидел молоденький клерк и откровенно пялился на ее грудь.
– Жаль, Макс, очень жаль. Мы могли бы попытаться… – она прервалась и снова моргнула. – Четвертого у меня начинаются экзамены. Я обязательно поступлю.
– Физика, Лорен? – мне надо было о чем-нибудь говорить. Я чувствовал, как что-то рвется прямо сейчас. Что-то важное.
– Ядерная физика, представь? Расщепление атома. Нейтроны, по-моему. Что-то там с формулами. Это очень интересно.
Очень интересно. Все это было очень интересно. Так же как и стремление вырваться, убежать от той безнадежности, в которой мы жили. Я смотрел, как она затерялась в толпе провожающих. Служащий аэропорта в темном костюме, оглянулся на нее и врезался в стойку информационного табло. Она не обернулась.
Прощай, Лорен. Прощай, моя атомная Лола. Незаполненные страницы фотоальбома. Пусть тебе повезет. Расщепляй атом так же, как ты расщепляла кошельки. И что-то с формулами. Пусть все будет. Вот Долсону теперь будет одиноко. Ему некому будет составить компанию. И не с кем поговорить. Когда все рушится, возможность с кем-нибудь поговорить – единственное лекарство от ран. Впрочем, сам он это не показывал. Был занят разработкой еще одного способа стрясти деньжат, заключавшегося в половых сношениях на расстоянии. Подробности этого плана начисто вылетели у меня из головы. Он сунул мне десятку на прощание, но я не взял: в кармане моей рубашки покоились пятьсот фунтов профессора.
Новенький лайнер со свистом оторвался от земли, вжав меня в кресло. Яркий, чистый свет лился из плафонов. А Манчестер в последний раз проплыл под подрагивающим серебристым крылом и остался позади, замененный бескрайней геометрией полей и дорог.
– Принести вам что-нибудь, сэр? – молоденькая стюардесса в бесконечно опрятной выглаженной униформе улыбалась. От нее пахло чем-то свежим, на личике не было той безвыходной печали тех, кого я знал. Она была из другого мира, светлого и блестящего. Отстоящего от поверхности, на которой корчились остальные на многие километры. Мира, в котором не существует беспросветная беспомощность, а есть только свет и воздух, которым можно дышать.
Он был оборотной стороной того непроходимого мрака, из которого я выплыл стараниями профессора Стирлинга, этого наркомана и педераста. Мир-фантик, где у меня была работа и малиновый паспорт со львом и единорогом. И будущее. И двести пятьдесят фунтов в неделю. И много еще чего радостного, о котором я не знал.
– Виски, дарлинг, – я потянулся в кресле и сжал в кулаке красный детский помпон. Стюардесса ушла по проходу, виляя небольшим изящным задиком, обтянутым темной юбкой. Впереди, за ярким заходящим солнцем меня ожидали джунгли, океан и неизвестность.
Обед из Европы рейсом на 17.40
Все десять часов полета я думал о том, что меня ожидает. На самом деле было легко строить планы на будущее, имея пятьсот фунтов в кармане рубашки и симпатичную соседку, которую несколько портил годовалый сын. Ее звали Конкордия, и она была замужем за одним из то ли мормонов, то ли из адвентистов. В общем, одним из тех недалеких пыльных кретинов, что читали библию справа налево. Впереди у Кони было явно больше чем в голове. Весь полет она трещала без умолку.
– А она мне говорит, это не твой размер, Кони! Представляете?
Я смотрел на ее округлости и представлял.
Мерный гул двигателей перекрывал ее смех, и все эти забавные истории слышались сквозь вату.
– Страшно интересно, – произнес я. Под нами плескалась Атлантика. А впереди еще не видимая за серой дымкой лежала Америка.
Лайнер потряхивало. Страшно было приложиться поперек полосы, имея пятьсот фунтов и красивую соседку, вот что я думал тогда. И всегда боялся посадок. Впрочем, как и взлетов. Для меня это было невыносимо. Еще смущал тот факт, что посадок всегда меньше чем взлетов, и это была огромная проблема, как ни крути.
Малолетний мерзавец, сидевший у нее на коленях, двинул меня по предплечью ложкой перемазанной какой-то пакостью. На откидном столике перед ним стояла тарелка с недельным запасом.
– Ай-ай, Джоши, нельзя так делать, – попрекнула его мать. Откидывая челку, упавшую на лоб, она в который раз улыбнулась мне. Мне она нравилась. Серые глаза и милое личико в веснушках.
– Какой прелестный малыш, – сказал я и подумал:
«Еще раз тронешь меня, и я сверну тебе шею, маленькая обезьяна».
– Он очень похож на Ричарда, – этой информацией я был полностью удовлетворен, крошечному мормончику или адвентисту уже не повезло.
«Где-то там, в темных провалах ада затаилась маленькая табличка: «Только для детей и хромых собачек», и эта дверь ожидает тебя, маленький поганец».
Не подозревая о своей участи, тот пустил пузырь из носа. Храбрая малолетняя обезьянка. Ты знаешь, что такое преисподняя, малыш? Едва ли. И дай бог тебе не узнать.
Преисподняя это больница. Капельницы и белые халаты. Абсолютное каменное равнодушие ко всему.
После смерти Али я возненавидел медицину. Спокойной до омерзения ненавистью. Это они, доктора изобрели цинизм, как способ не сойти с ума. Самый первый поросший жесткой щетиной кроманьонец, вылечивший собрата от глистов, заложил первый камень в фундамент этого чувства. Меня всегда корежило от запахов больниц: фекалий, прогорклой пищи, дезинфекции, боли и страданий. Как в нем можно находиться постоянно? Как?
– Вы Михайловой кто? – поинтересовался тогда тощий врач в роговых очках. За стеклами плавали бессмысленные глаза.
– Друг. Я ее друг.
– Она не выживет. Отказала печень, в ближайшее время … – я уже не слушал его бормотание, я парил в смраде медицины.
Бросил на: «она не выживет». Она не выживет!
Вот так, безвыходно. То, что я никак не мог принять в свои двадцать лет. Мне хотелось убежать, забиться куда-нибудь, свернуться калачиком. Как броненосцы. Они могу жить внутри себя. Это было бы хорошо, всегда обитать внутри себя, не правда ли? Весьма уютный способ существования.
– Что мне делать, доктор? – он пожал плечами. Что мне было